Конная армия бабель. Исаак эммануилович бабель конармия

Книга рассказов, 1925
Анкифиев Иван - конармеец, повозочный Ревтрибунала, получающий приказ отвезти в Ровно дьякона Ивана Агеева, симулирующего глухоту (рассказ "Иваны"). Отношения героев-тезок основаны на абсурдном сочетании ласки и ненависти. Анкифиев периодически стреляет у дьякона над ухом из револьвера, чтобы изобличить симулянта и иметь повод убить его. От выстрелов дьякон действительно начинает плохо слышать; он понимает, что вряд ли доедет живым до Ровно, о чем и говорит Лютову. В дальнейшем Анкифиев, несмотря на тяжелое ранение, остается в строю ("Чесники"). После боя при Чесниках он обвиняет Л готова в том, что тот идет в атаку с незаряженным наганом ("После боя"); падая па землю в припадке, Акинфмев разбивает лицо. Аполлинарий (Аполек) - старый монах, художник-иконописец. Тридцать лет тому назад ("Пан Аполек") он явился в Новоград-Волынский вместе с приятелем, слепым музыкантом Готфридом, и получил заказ на роспись нового костела. Персонажам икон Анкифиев придает черты горожан, вследствие чего его обвиняют в богохульстве: в течение тридцати лет длится война между церковью и богомазом, который "производит в святые" реальных людей. Прихожане защищают Анкифиева, и церковникам не удается уничтожить его росписи. В беседе с Лютовым Анкифий излагает "истинные" версии агиографических сюжетов, придавая им такой же бытовой колорит, как и своим иконам.
Рассказы Анкмфиева сурово осуждает костельный служка пан Робацкий. В дальнейшем ("У Святого Валента") Лготов видит росписи Анкифиева в костеле Берестечка; манера художника характеризуется как "обольстительная точка зрения на
смертные страдания сынов человеческих". Афопька Вида -конармеец-взводный, которого Лютоп вначале называет свои!
другом.
"в рассказе "Путь и Броды" Анкифиев рассказывает ему притчу о пчеле, не захотевшей ужалить Христа, после чего заявляет, что пчелы должны претерпеть мучения войны, ибо она ведется п для их пользы. После этого Анкпфий поет песню о жеребенке по имени Джигит, который довез подъесаула, своего хозяина, на небо, однако тот хватился забытого на земле штофа водки п "заплакал о тщете своих усилий". Увидев, что Лютоп не: может застрелить смертельно раненного телефониста Долгушова, чтобы прекратить его мучения ("Смерть Долгушо-ва"), Анкифиев сам делает это, после чего начинает относиться к Лютову с ненавистью за его слабость и отсутствие, по мнению Анкифиева, истинного милосердия; пытается застрелить Лготова, но ему препятствует повозочный Грищук.
В рассказе "Афопька Вида" казаки взвода Анкифиева "для смеху" секут плетьми пеших ополченцев. Вскоре в перестрелке убивают копя Апкнфиева; наутро герой исчезает и отсутствует несколько недель, добывая нового коня. Когда дивизия вступает в Берестечко, навстречу ей выезжает Апкпфиев па рослом жеребце; за это время Анкифиев потерял один глаз. Затем герой "гуляет": пьяный, разбивает в костеле раку с мощами святого п пытается играть на органе, аккомпанируя своим песням ("У Святого Валента"). Балмашев Никита - конармеец. В рассказе "Соль" - герой-рассказчик, автор письма в редакцию, посвященного теме "несознательности женщин, которые нам вредные". На станции Фастов бойцы из конармейского эшелона отбиваются от многочисленных мешочников, везущих соль н пытающихся сесть в поезд; однако Балмашев жалеет одну из женщин, па руках которой грудной ребенок, и сажает ее в вагон, причем убеждает бойцов не насиловать ее. Однако через некоторое время Балмашев догадывается, что женщина обманула их, а в ее свертке - "добрый пудовик соли". Оскорбленный низостью женщины, которую бойцы "возвысили как трудящуюся мать в республике", Балмашев сначала выбрасывает ее на ходу из вагона, а затем, чувствуя, что это недостаточное наказание, убивает из винтовки. Письмо Балмашева завершается клятвой от имени бойцов второго взвода "беспощадно поступать со всеми изменниками".
В рассказе "Измена" Балмашев - герой-рассказчик, автор заявления следователю, в котором повествует о том, как вместе с однополчанами Головицыным и Кустовым попал в Ы-..ский госпиталь в местечке Козине. На предложение доктора Явейна
сдать оружие, принять ванну и переодеться в больничную одежду бойцы отвечают решительным отказом и начинают вести еебя как в осаде. Однако через неделю они, от ран и переутомления, теряют бдительность, и "немилосердным сиделкам" удается их разоружить и переодеть. Обращение с жалобой к пре-дуревкома Бойдерману остается безрезультатным, и тогда конармейцы на площади перед госпиталем обезоруживают милиционера и из его нагана стреляют по стеклам больничной кладовки. Через четыре дня после этого один из них - Кустов - "должен был скончаться от своей болезни". Поведение всех окружающих Валмашев квалифицирует как измену, о чем с тревогой заявляет следователю. Брацлавский Илья - сын житомирского раввина Мот;гл: Брацлавекого; впервые Лютов ветре-чается с ним в доме отца ("Рабби"): это юноша "с могущественным лбом Спинозы, с чахлым лицом монахини", он демонстративно курит в присутствии молящихся, его называют "проклятым сыном, непокорным сыном". Через некоторое время он уходит из дома, вступает в партию и становится командиром полка ("Сын рабби"); когда фронт прорван, полк Балмашева разбит, а сам герой умирает от тифа.
Галин - один из сотрудников газеты "Красный кавалерист", "узкий в плечах, бледный и слепой", влюбленный и прачку Ирину. Он говорит ей о русской истории, однако Ирина уходит спать с поваром Василием, "оставив Галина наедине с луной". Подчеркнутая тщедушность персонажа резко контрастирует с проявляемой им силой воли: он называет Лютова "слюнтяем" и говорит о "политическом воспитании Нерпой Конной" - в то время как из открывшейся двери кухни "высовываются в прохладу" ноги Ирины и Василия.
Гедалп - герой одноименного рассказа, старый слепой еврей-философ, хозяин лавочки в Житомире. В беседе с Люто-вым он выражает готовность принять революцию, но сетует, что в пей много насилия и мало "добрых людей". Гедали мечтает об "Интернационале добрых людей"; он не может понять разницу между революцией и контрреволюцией, поскольку та и другая несут с собой смерть.
Дьяков - начальник конского запаса дивизии, бывший цирковой атлет. Когда конармейцы насильственно меняют своих измученных лошадей па более свежих крестьянских ("Начальник конзапаса"), мужики протестуют: один из них говорит Д., что доставшаяся ему "в обмен" лошадь не может даже встать. Тогда Дьяков, которому придан романтически-театральный облик (черный плащ и серебряные лампасы вдоль красных шаровар), подходит к лошади, и та, почувствовав "умелую силу, истекавшую от этого седого, цветущего и молодцеватого Ромео", непостижимым образом поднимается на ноги.
Конкин - герой одноименного рассказа, бывший "музыкальный эксцентрик п салонный чревовещатель из города Нижнего", ныне "политический комиссар Ы-..ской кавбригады и троекратный кавалер ордена Красного Знамени". На привале он "со всегдашним своим шутовством" рассказывает, как однажды, раненный во время боя, преследовал польского генерала, который еще дважды ранил его. Однако Конкин настигает поляка и уговаривает сдаться; тот отказывается сдаться нижнему чипу, не веря, что перед ним - "высший начальник". Тогда Кок-шш "но старинке" - не открывая рта - матерно ругает старика. Узнав, что Конкин - комиссар и коммунист, генерал просит героя зарубить его, что тот и делает; при этом сам Конкин уже почти теряет сознание от потери крови.
Курдюков Василий - конармеец, мальчик экспедиции Политотдела, диктующий Лютову письмо к матери ("Письмо"), » котором бесстрастно повествует о судьбе своего брата Федора - красноармейца, зверски убитого их отцом, Тимофеем Родионовичем Курдюковым - командиром роты у Деникина; Тимофей пытает и самого Курдюкова, но тому удается бежать. Он добирается в Воронеж к другому брату - Семену, командиру полка у Буденного. Вместе с ним Василий отправляется в Майкоп, где Семен, пользуясь авторитетом, получает в свое распоряжение отца, взятого в плен вместе с другими деникинцами, подвергает его жестокой порке, а затем убивает. Курдюкова, диктующего письмо, больше, чем судьбы отца и братьев, волнует судьба его оставленного копя Степки. Окончив диктовать, Василий показывает Лютову фотографию своей семьи - Тимофея "со сверкающим взглядом бесцветных и бессмысленных глаз", "чудовищно огромных, тупых, широколицых, лупоглазых" Федора и Семена и "крохотной крестьянки с чахлыми светлыми и застенчивыми чертами лица" - матери, которой адресовано письмо.
Лёвка - конармеец, кучер начдива, бывший цирковой артист. В рассказе "Вдова" Л. упрашивает Сашку - "полковую жену" командира полка Шевелева - отдаться ему (сам Шевелев смертельно ранен). Комполка дает Сашке и Левке последние распоряжения; как только он умирает, Левка требует у "вдовы", чтобы та выполнила наказ и отослала матери Шевелева его "одежду, сподники, орден"; в ответ на слова Сашки о несвоевременности этого разговора Левка разбивает ей кулаком лицо, чтобы "помнила память" покойного.
Лютов - главный герой-рассказчик цикла, фигурирующий в большинстве рассказов. "Кирилл Лютов" - псевдоним Бабеля в качестве военного корреспондента б-й кавалерийской дивизии 1-й Конной армии; естественно, что в образе героя явственно автобиографическое начало. Лютов - еврей-одессит, брошенный женой; кандидат прав Петербургского университета: интеллигент, пытающийся примирить принципы общечеловеческого гуманизма с реальностью революционной эпохи -жестокостью, насилием, разгулом примитивных инстинктов. Его "страшная" фамилия плохо сочетается с чувствительностью и душевной тонкостью. Получив назначение в штаб 6-й дивизии, Лютов является к начдиву Савицкому ("Мой первый гусь"), производя на того отрицательное впечатление своей интеллигентностью. Квартирьер, провожающий Лютова к месту ночлега, говорит, что единственный способ стать "своим" среди красноармейцев - быть столь же брутальным, как и они. Встретив весьма нелюбезный прием со стороны бойцов, проголодавшийся Лютов толкает кулаком в грудь старуху-хозяйку, отказавшуюся его накормить, затем убивает хозяйского гуся, раздавив ему голову сапогом, и приказывает старухе изжарить его. Наблюдавшие сцену конармейцы приглашают Лютова к котлу; он читает им "Правду" с речью Ленина, затем они идут спать на сеновал: "Я видел сны и женщин во сне, и только сердце мое, обагренное убийством, скрипело и текло". Приехав в занятый Новоград-Волынский ("Переход через Збруч"), Лютов занимает квартиру в еврейском семействе и ложится спать рядом с заснувшим хозяином. Герой видит страшный сон -беременная хозяйка будит Лютова, и оказывается, что тот спал рядом с ее мертвым отцом, убитым поляками. В рассказе "Костел в Новограде" Лютов отправляется с докладом к военкому, живущему в доме ксендза, пьет ром с помощником ксендза Ромуальдом, затем отправляется разыскивать военкома и находит его в подземелье костела: вместе с другими конармейцами они обнаруживают в алтаре деньги и драгоценности. Иконы в Новограде-Волынском ("Пап Аполек") явно напоминают Лютову знакомых горожан; он беседует с художником Аполеком. В рассказе "Письмо" Лютов записывает под диктовку Кур-дюкова его письмо к матери. Б рассказе "Солнце Италии" читает отрывок письма, написанного его соседом по квартире Сидоровым к женщине по имени Виктория. В Житомире ("Геда22 ли"), под воздействием воспоминаний детства, Лютов в субботу ищет "первой звезды", а затем беседует с лавочником-философом Гедали, убеждая его (и себя), что зло допустимо в качестве средства к добру, что революция невозможна без насилия, а Интернационал "кушают с порохом и приправляют лучшей кровью". В рассказах "Рабби" и "Сын Рабби" Лютов встречается с Ильёй Брацлавским - сыном житомирского раввина. В рассказе "Учение о тачанке" Лютов получает под командование повозочного Грищука и становится обладателем тачанки, перестав быть "парнем среди казаков". Во время сражения под Бродами Лютов не может найти в себе силы застрелить смертельно раненного телефониста Долгушова по его просьбе ("Смерть Дол-гушова"); это делает Афонька Вида, после чего пытается застрелить самого Л.: сталкиваются два представления о гуманности; утешая Лютова, повозочный Грищук угощает его яблоком. После перехода из Хотина в Берестечко ("Берестечко") Лютов, бродя по городу, попадает в замок графов Рациборских; глядя оттуда па площадь, видит митинг, на котором воепком-див Виноградов говорит о Втором конгрессе Коминтерна; затем Лютов находит обрывок французского письма, датированного 1820 г., в котором идет речь о том, что умер Наполеон. В рассказе "Вечер" Лютов говорит о сотрудниках по газете "Красный кавалерист" - Галине, Слинкине и Сычеве ("три холостые сердца со страстями рязанских Иисусов"). Герой - "в очках, с чирьями на шее и забинтованными ногами" - жалуется Галину на болезнь и усталость, после чего тот называет Л готова слюнтяем. В рассказе "У Святого Валента" Лютов, видя оскверненный конармейцами костел, пишет рапорт "об оскорблении религиозного чувства местного населения". В рассказе "Эскадронный Трунов" Лютов жестоко бранится с Труновым, убившим двух пленных поляков. В бою под Хотином ("Иваны") убивают коня Лютова, и он на санитарной повозке подбирает раненых, после чего встречает двух Иванов - конармейца Акинфиева и дьякона Агеева, который ожидает скорой смерти; он просит Лютова написать его жене в Касимов: "пущаи моя супруга плачет обо мне". Во время ночевки в Замостье ("Замостье") Лютов видит во сне женщину по имени Марго, "одетую для бала", которая вначале ласкает его, а затем читает по нем поминальную молитву и кладет пятаки ему на глаза. Наутро штаб дивизии перемещается в Ситанец; Лютов останавливается в хате вместе с квартирьером Волковым - однако противник наступает, и вскоре им приходится бежать на одной лошади; Лютов соглашается со словами Волкова: "Мы проиграли кампанию". В рассказе "После боя" Лютов в стычке с Акинфиевым признает, что ходит в атаку с незаряженным наганом; после этой стычки он "вымаливает у судьбы простейшее из умении - умение убить человека". В рассказе "Песня" Лютов, угрожая оружием, требует у "злой хозяйки" щей, однако ему мешает своей песней Сашка Христос: "Сашка смирил меня полузадушенным и качающимся своим голосом". В рассказе "Аргамак" Лютов решает перейти в строй - в 6-ю дивизию; его определяют в 4-й эскадрон 23-го кавполка и дают лошадь, отобранную по приказу командира эскадрона Баулина у казака Тихомолова в наказание за то, что тот убил двух пленных офицеров. Неумение Лютова обращаться с конем приводит к тому, что спина аргамака превращается в сплошную рану. Лютову жалко коня; кроме того, оп переживает, что стал соучастником несправедливости, допущенной в отношении хозяина аргамака. Встретившись с Тихомоловым, герой предлагает ему "помириться", но тот, увидев, в каком состоянии находится конь, отказывается. Эскадронный Баулин за то, что Лютов "норовит жить без врагов", прогоняет его, и герой переходит в 6-й эскадрон. В Будятичах ("Поцелуй") Лютов останавливается на квартире школьного учителя. Ординарец Мишка Суровцев советует дочке учителя, Елизавете Алексеевне Томилином, лечь спать "поближе" к нему и Лютову, после чего в дом начинают собираться многочисленные старики и старухи, чтобы защитить женщину от грозящего насилия. Лютов успокаивает Томилину; через два дня они становятся друзьями, затем любовниками. Полк по тревоге уходит из Будятичей; однако через несколько недель, оказавшись на ночевке в девяти километрах, Лютов и Суровцев вновь едут туда. Лютов проводит ночь с Томили-ной, по перед рассветом ординарец торопит его уехать, хотя герой не понимает причин спешки. По дороге Суровцев сообщает Лютову, что парализованный отец Томилипой ночью умер. Последние слова рассказа (и всей книги): "В это утро наша бригада прошла бывшую государственную границу Царства Польского". Павличенко Матвей Родионович - конармеец, "красный генерал", герой-рассказчик "Жизнеописания Павличенки Матвея Родноныча". Будучи пастухом в Ставропольской губернии, женился на девушке по имени Настя. Узнав, что помещик Никитинский, у которого он работал, пристает к его жене, просит расчет; однако помещик заставляет его в течение десяти лет выплачивать долг. В 1918 г. уже став командиром красно-казачьего отряда, Павличенко приезжает в усадьбу Никитинского и предает его мучительной смерти в присутствии сумасшедшей жены помещика. Характерна мотивировка: "Стрельбой от человека только отделаться можно: стрельба - это ему помилование, а себе гнусная легкость, стрельбой до души не дойдешь, где она у человека есть и как она показывается. Но я, бывает, себя не жалею, я, бывает, врага час топчу пли более часу, мне желательно узнать, какая она у нас есть..." В рассказе "Чеснп-ки" Павличенко - начдив шесть - пререкается с Ворошиловым, не желая начинать атаку не в полном составе дивизии. В рассказе "Комбриг два" Павличепко назван "своевольным". Прищепа - конармеец, герой одноименного рассказа: "молодой кубанец, неутомительный хам, вычищенный коммунист, будущий барахольщик, беспечный сифилитик, неторопливый враль". За то, что Прищепа бежал от белых, они убили его родителей; имущество было расхищено соседями. Вернувшись в родную станицу, Прищепа мстит всем, у кого находит вещи из своего дома. Затем он, запершись в хате, двое суток пьет, поет, плачет и рубит шашкой столы; на третью ночь поджигает дом, убивает корову и скрывается из станицы. Ромуальд - помощник ксендза в Новограде-Волынском, шпионящий за красноармейцами и расстрелянный ими. В рассказе "Костел в Новограде" Лютов (не зная, что Ромуальд -шпион) пьет с ним ром. В рассказе "Пан Аполек" Ромуальд оказывается "прототипом" Иоанна Крестителя на иконе, написанной Аполеком. Савицкий - начальник шестой дивизии. В рассказе "Мой первый гусь" говорится о "гигантском теле" героя, о том, что от Савицкого "пахнет духами и приторной прохладой мыла". Когда Лютов является к нему с приказом о назначении в дивизию, Савицкий называет его "паршивеньким". В рассказе "Переход через Збруч" Лютову снится, что Савицкий убил комбрига за то, что тот "поворотил бригаду". В рассказе "Комбриг два" Савицкий назван "пленительным"; именно его выучкой Лютов объясняет молодецкую кавалерийскую посадку Колесникова, командира второй бригады. После неудачных боев Савицкий смещен с должности ("Смерть Дол-гушова", "История одной лошади") и отправлен в резерв; он живет с казачкой Павлой в Радзивилове - "облитый духами и похожий на Петра Великого". В рассказе "Продолжение истории одной лошади" Савицкий вновь командует дивизией, которая ведет тяжелые арьергардные бои; об этом Савицкий пишет в ответном письме Хлебникову, обещая увидеться с ним разве что "в царствии небесном". Сашка - санитарка 31-го кавполка, "дама всех эскадронов". В рассказе "Вдова" "полевая жена" комполка Шевелева вплоть до его гибели. В рассказе "Чесники" Сашка уговаривает казачонка Степку Дуплищева случить принадлежащего начдиву кровного жеребца Урагана с Сашкиной кобылой, обещая за это рубль; в конце концов, тот соглашается, однако после случки Сашка уезжает, не отдав Степке денег. В рассказе "После боя" Сашка не желает сесть за стол рядом с командиром первого эскадрона Воробьевым из-за того, что он и его бойцы не проявили себя в атаке должным образом. Сашка Христос (Коняев) - конармеец, герой одноименного рассказа. Когда С. было 14 лет, он отправился в Грозный подручным к отчиму Тараканычу, который работал плотником. От прохожей нищенки они оба заразились сифилисом. Когда они возвращаются в станицу, Сашка Христос, угрожая рассказать матери о болезни отчима, получает у него разрешение уйти в пастухи. Герой "прославился на весь округ простодушием", за что получил прозвище "Христос". В рассказе "Песня" он назван "эскадронным певцом"; в избе, где стоит Л ютов, Сашка поет под гармонику кубанскую песню "Звезда полей" (песням его научил в 1919 г. браконьер на Дону). Сидоров - конармеец, сосед Лютова по квартире в Ново-граде-Волынском ("Солнце Италии"), изучающий по ночам итальянский язык и план Рима. Л ютов называет Сидорова "тоскующим убийцей". В письме к женщине по имени Виктория Сидоров рассказывает о былом увлечении анархизмом, о своем трехмесячном пребывании в махновской армии и о встрече с лидерами анархистов в Москве. Герой тоскует без "настоящего" дела; ему скучно и в Конармии, поскольку из-за раны он не может быть в строю. Сидоров просит Викторию помочь ему отправиться в Италию для подготовки там революции. Основа образа Сидоров - сочетание светлой романтической мечты и мрачного мотива смерти: "ночь, полная далеких и тягостных звонов, квадрат света в сырой твме - и в нем мертвенное лицо Сидорова, безжизненная маска, нависшая над желтым пламенем свечи". Трунов Павел - конармеец, герой рассказа "Эскадронный Трунов". Из десяти взятых в плен поляков Трунов убивает двоих, старика и юношу, подозревая, что они офицеры. Он просит Лютова вычеркнуть убитых из списка, однако тот отказывается. Увидев в небе вражеские самолеты, Трунов вместе с Андреем и Восмилетовым пытается сбить их из пулеметов; при этом оба они погибают. Трунов похоронен в Сокале. Хлебников - конармеец, командир первого эскадрона. Начпив Савицкий забирает у Хлебникова белого жеребца ("История одной лошади"); после тщетных попыток вернуть его Хлебников пишет заявление о выходе из ВКП(б), поскольку партия не может восстановить справедливость в его деле. После этого у него начинается нервный припадок, и в итоге его де мобилизуют "как инвалида, имеющего шесть поранении. Лю-тов сожалеет об этом, поскольку считает, что Хлебникова был похож характером на него: "Мы оба смотрели на мир, как на луг в мае, как на луг, по которому ходят женщины и кони. В рассказе "Продолжение истории одной лошади" Хлебников -председатель уревкома на Витебщине; он пишет Савицкому примирительное письмо.

Текущая страница: 1 (всего у книги 10 страниц)

Исаак Бабель
КОНАРМИЯ

Переход через Збруч

Начдив шесть донес о том, что Новоград-Волынск взят сегодня на рассвете. Штаб выступил из Крапивно, и наш обоз шумливым арьергардом растянулся по шоссе, идущему от Бреста до Варшавы и построенному на мужичьих костях Николаем Первым.

Поля пурпурного мака цветут вокруг нас, полуденный ветер играет в желтеющей ржи, девственная гречиха встает на горизонте, как стена дальнего монастыря. Тихая Волынь изгибается, Волынь уходит от нас в жемчужный туман березовых рощ, она вползает в цветистые пригорки и ослабевшими руками путается в зарослях хмеля. Оранжевое солнце катится по небу, как отрубленная голова, нежный свет загорается в ущельях туч, штандарты заката веют над нашими головами. Запах вчерашней крови и убитых лошадей каплет в вечернюю прохладу. Почерневший Збруч шумит и закручивает пенистые узлы своих порогов. Мосты разрушены, и мы переезжаем реку вброд. Величавая луна лежит на волнах. Лошади по спину уходят в воду, звучные потоки сочатся между сотнями лошадиных ног. Кто-то тонет и звонко порочит богородицу. Река усеяна черными квадратами телег, она полна гула, свиста и песен, гремящих поверх лунных змей и сияющих ям.

Поздней ночью приезжаем мы в Новоград. Я нахожу беременную женщину на отведенной мне квартире и двух рыжих евреев с тонкими шеями; третий спит, укрывшись с головой и приткнувшись к стене. Я нахожу развороченные шкафы в отведенной мне комнате, обрывки женских шуб на полу, человеческий кал и черепки сокровенной посуды, употребляющейся у евреев раз в году – на пасху.

– Уберите, – говорю я женщине. – Как вы грязно живете, хозяева…

Два еврея снимаются с места. Они прыгают на войлочных подошвах и убирают обломки с полу, они прыгают в безмолвии, по-обезьяньи, как японцы в цирке, их шеи пухнут и вертятся. Они кладут на пол распоротую перину, и я ложусь к стенке, рядом с третьим, заснувшим евреем. Пугливая нищета смыкается над моим ложем.

Все убито тишиной, и только луна, обхватив синими руками свою круглую, блещущую, беспечную голову, бродяжит под окном.

Я разминаю затекшие ноги, я лежу на распоротой перине и засыпаю. Начдив шесть снится мне. Он гонится на тяжелом жеребце за комбригом и всаживает ему две пули в глаза. Пули пробивают голову комбрига, и оба глаза его падают наземь. «Зачем ты поворотил бригаду?» – кричит раненому Савицкий, начдив шесть, – и тут я просыпаюсь, потому что беременная женщина шарит пальцами по моему лицу.

– Пане, – говорит она мне, – вы кричите со сна и вы бросаетесь. Я постелю вам в другом углу, потому что вы толкаете моего папашу…

Она поднимает с полу худые свои ноги и круглый живот и снимает одеяло с заснувшего человека. Мертвый старик лежит там, закинувшись навзничь. Глотка его вырвана, лицо разрублено пополам, синяя кровь лежите его бороде, как кусок свинца.

– Пане, – говорит еврейка и встряхивает перину, – поляки резали его, и он молился им: убейте меня на черном дворе, чтобы моя дочь не видела, как я умру. Но они сделали так, как им было нужно, – он кончался в этой комнате и думал обо мне… И теперь я хочу знать, – сказала вдруг женщина с ужасной силой, – я хочу знать, где еще на всей земле вы найдете такого отца, как мой отец…

Костел в Новограде

Я отправился вчера с докладом к военкому, остановившемуся в доме бежавшего ксендза. На кухне встретила меня пани Элиза, экономка иезуита. Она дала мне янтарного чаю с бисквитами. Бисквиты ее пахли, как распятие. Лукавый сок был заключен в них и благовонная ярость Ватикана.

Рядом с домом в костеле ревели колокола, заведенные обезумевшим звонарем. Был вечер, полный июльских звезд. Пани Элиза, тряся внимательными сединами, подсыпала мне печенья, я насладился пищей иезуитов.

Старая полька называла меня «паном», у порога стояли навытяжку серые старики с окостеневшими ушами, и где-то в змеином сумраке извивалась сутана монаха. Патер бежал, но он оставил помощника – пана Ромуальда.

Гнусавый скопец с телом исполина, Ромуальд величал нас «товарищами». Желтым пальцем водил он по карте, указывая круги польского разгрома. Охваченный хриплым восторгом, пересчитывал он раны своей родины. Пусть кроткое забвение поглотит память о Ромуальде, предавшем нас без сожаления и расстрелянном мимоходом. Но в тот вечер его узкая сутана шевелилась у всех портьер, яростно мела все дороги и усмехалась всем, кто хотел пить водку. В тот вечер тень монаха кралась за мной неотступно. Он стал бы епископом – пан Ромуальд, если бы он не был шпионом.

Я пил с ним ром, дыхание невиданного уклада мерцало под развалинами дома ксендза, и вкрадчивые его соблазны обессилили меня. О распятия, крохотные, как талисманы куртизанки, пергамент папских булл и атлас женских писем, истлевших в синем шелку жилетов!..

Я вижу тебя отсюда, неверный монах в лиловой рясе, припухлость твоих рук, твою душу, нежную и безжалостную, как душа кошки, я вижу раны твоего бога, сочащиеся семенем, благоуханным ядом, опьяняющим девственниц.

Мы пили ром, дожидаясь военкома, но он все не возвращался из штаба. Ромуальд упал в углу и заснул. Он спит и трепещет, а за окном в саду под черной страстью неба переливается аллея. Жаждущие розы колышутся во тьме. Зеленые молнии пылают в куполах. Раздетый труп валяется под откосом. И лунный блеск струится по мертвым ногам, торчащим врозь.

Вот Польша, вот надменная скорбь Речи Посполитой! Насильственный пришелец, я раскидываю вшивый тюфяк в храме, оставленном священнослужителем, подкладываю под голову фолианты, в которых напечатана осанна ясновельможному и пресветлому Начальнику Панства, Иозефу Пилсудскому.

Нищие орды катятся на твои древние города, о Польша, песнь об единении всех холопов гремит над ними, и горе тебе. Речь Посполитая, горе тебе, князь Радзивилл, и тебе, князь Сапега, вставшие на час!..

Все нет моего военкома. Я ищу его в штабе, в саду, в костеле. Ворота костела раскрыты, я вхожу, мне навстречу два серебряных черепа разгораются на крышке сломанного гроба. В испуге я бросаюсь вниз, в подземелье. Дубовая лестница ведет оттуда к алтарю. И я вижу множество огней, бегущих в высоте, у самого купола. Я вижу военкома, начальника особого отдела и казаков со свечами в руках. Они отзываются на слабый мой крик и выводят меня из подвала.

Черепа, оказавшиеся резьбой церковного катафалка, не пугают меня больше, и все вместе мы продолжаем обыск, потому что это был обыск, начатый после того, как в квартире ксендза нашли груды военного обмундирования.

Сверкая расшитыми конскими мордами наших обшлагов, перешептываясь и гремя шпорами, мы кружимся по гулкому зданию с оплывающим воском в руках. Богоматери, унизанные драгоценными камнями, следят наш путь розовыми, как у мышей, зрачками, пламя бьется в наших пальцах, и квадратные тени корчатся на статуях святого Петра, святого Франциска, святого Винцента, на их румяных щечках и курчавых бородах, раскрашенных кармином.

Мы кружимся и ищем. Под нашими пальцами прыгают костяные кнопки, раздвигаются разрезанные пополам иконы, открывая подземелья в зацветающие плесенью пещеры. Храм этот древен и полон тайны. Он скрывает в своих глянцевитых стенах потайные ходы, ниши и створки, распахивающиеся бесшумно.

О глупый ксендз, развесивший на гвоздях спасителя лифчики своих прихожанок. За царскими вратами мы нашли чемодан с золотыми монетами, сафьяновый мешок с кредитками и футляры парижских ювелиров с изумрудными перстнями.

А потом мы считали деньги в комнате военкома. Столбы золота, ковры из денег, порывистый ветер, дующий на пламя свечей, воронье безумье в глазах пани Элизы, громовый хохот Ромуальда и нескончаемый рев колоколов, заведенных паном Робацким, обезумевшим звонарем.

– Прочь, – сказал я себе, – прочь от этих подмигивающих мадонн, обманутых солдатами…

Письмо

Вот письмо на родину, продиктованное мне мальчиком нашей экспедиции Курдюковым. Оно не заслуживает забвения. Я переписал его, не приукрашивая, и передаю дословно, в согласии с истиной.

«Любезная мама Евдокия Федоровна. В первых строках сего письма спешу вас уведомить, что, благодаря господа, я есть жив и здоров, чего желаю от вас слыхать то же самое. А также нижающе вам кланяюсь от бела лица до сырой земли…»

(Следует перечисление родственников, крестных, кумовьев. Опустим это. Перейдем ко второму абзацу.)

«Любезная мама Евдокия Федоровна Курдюкова. Спешу вам написать, что я нахожусь в красной Конной армии товарища Буденного, а также тут находится ваш кум Никон Васильич, который есть в настоящее время красный герой. Они взяли меня к себе, в экспедицию Политотдела, где мы развозим на позиции литературу и газеты – Московские Известия ЦИК, Московская Правда и родную беспощадную газету Красный кавалерист, которую всякий боец на передовой позиции желает прочитать, и опосля этого он с геройским духом рубает подлую шляхту, и я живу при Никон Васильиче очень великолепно.

Любезная мама Евдокия Федоровна. Пришлите чего можете от вашей силы-возможности. Просю вас заколоть рябого кабанчика и сделать мне посылку в Политотдел товарища Буденного, получить Василию Курдюкову. Каждые сутки я ложусь отдыхать не евши и безо всякой одежды, так что дюже холодно. Напишите мне письмо за моего Степу, живой он или нет, просю вас досматривайте до него и напишите мне за него – засекается он еще или перестал, а также насчет чесотки в передних ногах, подковали его или нет? Просю вас, любезная мама Евдокия Федоровна, обмывайте ему беспременно передние ноги с мылом, которое я оставил за образами, а если папаша мыло истребили, так купите в Краснодаре, и бог вас не оставит. Могу вам описать также, что здеся страна совсем бедная, мужики со своими конями хоронятся от наших красных орлов по лесам, пшеницы, видать, мало и она ужасно мелкая, мы с нее смеемся. Хозяева сеют рожь и то же самое овес. На палках здесь растет хмель, так что выходит очень аккуратно; из него гонют самогон.

Во-вторых строках сего письма спешу вам описать за папашу, что они порубали брата Федора Тимофеича Курдюкова тому назад с год времени. Наша красная бригада товарища Павличенки наступала на город Ростов, когда в наших рядах произошла измена. А папаша были в тое время у Деникина за командира роты. Которые люди их видали, – то говорили, что они носили на себе медали, как при старом режиме. И по случаю той измены, всех нас побрали в плен и брат Федор Тимофеич попались папаше на глаза. И папаша начали Федю резать, говоря – шкура, красная собака, сукин сын и разно, и резали до темноты, пока брат Федор Тимофеич не кончился. Я написал тогда до вас письмо, как ваш Федя лежит без креста. Но папаша пымали меня с письмом и говорили: вы – материны дети, вы – ейный корень, потаскухин, я вашу матку брюхатил и буду брюхатить, моя жизнь погибшая, изведу я за правду свое семя, и еще разно. Я принимал от них страдания как спаситель Иисус Христос. Только вскорости я от папаши убег и прибился до своей части товарища Павличенки. И наша бригада получила приказание идти в город Воронеж пополняться, и мы получили там пополнение, а также коней, сумки, наганы, и все, что до нас принадлежало. За Воронеж могу вам описать, любезная мама Евдокия Федоровна, что это городок очень великолепный, будет поболе Краснодара, люди в ем очень красивые, речка способная до купанья. Давали нам хлеба по два фунта в день, мяса полфунта и сахару подходяще, так что вставши пили сладкий чай, то же самое вечеряли и про голод забыли, а в обед я ходил к брату Семен Тимофеичу за блинами или гусятиной и апосля этого лягал отдыхать. В тое время Семен Тимофеича, за его отчаянность весь полк желал иметь за командира и от товарища Буденного вышло такое приказание, и он получил двух коней, справную одежу, телегу для барахла отдельно и орден Красного Знамени, а я при ем считался братом. Таперича какой сосед вас начнет забижать – то Семен Тимофеич может его вполне зарезать. Потом мы начали гнать генерала Деникина, порезали их тыщи и загнали в Черное море, но только папаши нигде не было видать, и Семен Тимофеич их разыскивали по всех позициях, потому что они очень скучали за братом Федей. Но только, любезная мама, как вы знаете за папашу и за его упорный характер, так он что сделал – нахально покрасил себе бороду с рыжей на вороную и находился в городе Майкопе, в вольной одеже, так что никто из жителей не знали, что он есть самый что ни на есть стражник при старом режиме. Но только правда – она себе окажет, кум ваш Никон Васильич случаем увидал его в хате у жителя и написал до Семен Тимофеича письмо. Мы посидали на коней и пробегли двести верст – я, брат Сенька и желающие ребята из станицы.

И что же мы увидали в городе Майкопе? Мы увидали, что тыл никак не сочувствует фронту и в ем повсюду измена и полно жидов, как при старом режиме. И Семен Тимофеич в городе Майкопе с жидами здорово спорился, которые не выпущали от себя папашу и засадили его в тюрьму под замок, говоря – пришел приказ не рубать пленных, мы сами его будем судить, не серчайте, он свое получит. Но только Семен Тимофеич свое взял и доказал, что он есть командир полка и имеет от товарища Буденного все ордена Красного Знамени, и грозился всех порубать, которые спорятся за папашину личность и не выдают ее, а также грозились ребята со станицы. Но только Семен Тимофеич папашу получили, и они стали папашу плетить и выстроили во дворе всех бойцов, как принадлежит к военному порядку. И тогда Сенька плеснул папаше Тимофей Родионычу воды на бороду, и с бороды потекла краска. И Сенька спросил Тимофей Родионыча:

– Хорошо вам, папаша, в моих руках?

– Нет, – сказал папаша, – худо мне.

Тогда Сенька спросил:

– А Феде, когда вы его резали, хорошо было в ваших руках?

– Нет, – сказал папаша, – худо было Феде.

Тогда Сенька спросил:

– А думали вы, папаша, что и вам худо будет?

– Нет, – сказал папаша, – не думал я, что мне худо будет.

Тогда Сенька поворотился к народу и сказал:

– А я так думаю, что если попадусь я к вашим, то не будет мне пощады. А теперь, папаша, мы будем вас кончать…

И Тимофей Родионыч зачал нахально ругать Сеньку по матушке и в богородицу и бить Сеньку по морде, и Семен Тимофеич услали меня со двора, так что я не могу, любезная мама Евдокия Федоровна, описать вам за то, как кончали папашу, потому я был усланный со двора.

Опосля этого мы получили стоянку в городе в Новороссийском. За этот город можно рассказать, что за ним никакой суши больше нет, а одна вода. Черное море, и мы там оставались до самого мая, когда выступили на польский фронт и треплем шляхту почем зря…

Остаюсь ваш любезный сын Василий Тимофеич Курдюков. Мамка, доглядайте до Степки, и бог вас не оставит».

Вот письмо Курдюкова, ни в одном слове не измененное. Когда я кончил, он взял исписанный листок и спрятал его за пазуху, на голое тело.

– Курдюков, – спросил я мальчика, – злой у тебя был отец?

– Отец у меня был кобель, – ответил он угрюмо.

– А мать лучше?

– Мать подходящая. Если желаешь – вот наша фамилия…

Он протянул мне сломанную фотографию. На ней был изображен Тимофей Курдюков, плечистый стражник в форменном картузе и с расчесанной бородой, недвижный, скуластый, со сверкающим взглядом бесцветных и бессмысленных глаз. Рядом с ним, в бамбуковом креслице, сидела крохотная крестьянка в выпущенной кофте, с чахлыми светлыми и застенчивыми чертами лица. А у стены, у этого жалкого провинциального фотографического фона, с цветами и голубями, высились два парня – чудовищно огромные, тупые, широколицые, лупоглазые, застывшие, как на ученье, два брата Курдюковых – Федор и Семен.

Начальник конзапаса

На деревне стон стоит. Конница травит хлеб и меняет лошадей. Взамен приставших кляч кавалеристы забирают рабочую скотину. Бранить тут некого. Без лошади нет армии.

Но крестьянам не легче от этого сознания. Крестьяне неотступно толпятся у здания штаба.

Они тащат на веревках упирающихся, скользящих от слабости одров. Лишенные кормильцев, мужики, чувствуя в себе прилив горькой храбрости и зная, что храбрости ненадолго хватит, спешат безо всякой надежды надерзить начальству, богу и своей жалкой доле.

Начальник штаба Ж. в полной форме стоит на крыльце. Прикрыв воспаленные веки, он с видимым вниманием слушает мужичьи жалобы. Но внимание его не более как прием. Как всякий вышколенный и переутомившийся работник, он умеет в пустые минуты существования полностью прекратить мозговую работу. В эти немногие минуты блаженного бессмыслия начальник нашего штаба встряхивает изношенную машину.

Так и на этот раз с мужиками.

Под успокоительный аккомпанемент их бессвязного и отчаянного гула Ж. следит со стороны за той мягкой толкотней в мозгу, которая предвещает чистоту и энергию мысли. Дождавшись нужного перебоя, он ухватывает последнюю мужичью слезу, начальственно огрызается и уходит к себе в штаб работать.

На этот раз и огрызнуться не пришлось. На огненном англоарабе подскакал к крыльцу Дьяков, бывший цирковой атлет, а ныне начальник конского запаса – краснокожий, седоусый, в черном плаще и с серебряными лампасами вдоль красных шаровар.

– Честным стервам игуменье благословенье! – прокричал он, осаживая коня на карьере, и в то же мгновенье к нему под стремя подвалилась облезлая лошаденка, одна из обмененных казаками.

– Вон, товарищ начальник, – завопил мужик, хлопая себя по штанам, – вон чего ваш брат дает нашему брату… Видал, чего дают? Хозяйствуй на ей…

– А за этого коня, – раздельно и веско начал тогда Дьяков, – за этого коня, почтенный друг, ты в полном своем праве получить в конском запасе пятнадцать тысяч рублей, а ежели этот конь был бы повеселее, то в ефтим случае ты получил бы, желанный друг, в конском запасе двадцать тысяч рублей. Но, однако, что конь упал, – это не хвакт. Ежели конь упал и подымается, то это – конь; ежели он, обратно сказать, не подымается, тогда это не конь. Но, между прочим, эта справная кобылка у меня подымется…

– О господи, мамуня же ты моя всемилостивая! – взмахнул руками мужик. – Где ей, сироте, подняться… Она, сирота, подохнет…

– Обижаешь коня, кум, – с глубоким убеждением ответил Дьяков, – прямо-таки богохульствуешь, кум, – и он ловко снял с седла свое статное тело атлета. Расправляя прекрасные ноги, схваченные в коленях ремешком, пышный и ловкий, как на сцене, он двинулся к издыхающему животному. Оно уныло уставилось на Дьякова своим крутым глубоким глазом, слизнуло с его малиновой ладони невидимое какое-то повеление, и тотчас же обессиленная лошадь почувствовала умелую силу, истекавшую от этого седого, цветущего и молодцеватого Ромео. Поводя мордой и скользя подламывающимися ногами, ощущая нетерпеливое и властное щекотание хлыста под брюхом, кляча медленно, внимательно становилась на ноги. И вот все мы увидели, как тонкая кисть в развевающемся рукаве потрепала грязную гриву и хлыст со стоном прильнул к кровоточащим бокам. Дрожа всем телом, кляча стояла на своих на четырех и не сводила с Дьякова собачьих, боязливых, влюбляющихся глаз.

– Значит, что конь, – сказал Дьяков мужику и добавил мягко: – а ты жалился, желанный друг…

Бросив ординарцу поводья, начальник конзапаса взял с маху четыре ступеньки и, взметнув оперным плащом, исчез в здании штаба.

Пан Аполек

Прелестная и мудрая жизнь пана Аполека ударила мне в голову, как старое вино. В Новоград-Волынске, в наспех смятом городе, среди скрюченных развалин, судьба бросила мне под ноги укрытое от мира евангелие. Окруженный простодушным сиянием нимбов, я дал тогда обет следовать примеру пана Аполека. И сладость мечтательной злобы, горькое презрение к псам и свиньям человечества, огонь молчаливого и упоительного мщения – я принес их в жертву новому обету.


В квартире бежавшего новоградского ксендза висела высоко на стене икона. На ней была надпись: «Смерть Крестителя». Не колеблясь, признал я в Иоанне изображение человека, мною виденного когда-то.

Я помню: между прямых и светлых стен стояла паутинная тишина летнего утра. У подножия картины был положен солнцем прямой луч. В нем роилась блещущая пыль. Прямо на меня из синей глубины ниши спускалась длинная фигура Иоанна. Черный плащ торжественно висел на этом неумолимом теле, отвратительно худом. Капли крови блистали в круглых застежках плаща. Голова Иоанна была косо срезана с ободранной шеи. Она лежала на глиняном блюде, крепко взятом большими желтыми пальцами воина. Лицо мертвеца показалось мне знакомым. Предвестие тайны коснулось меня. На глиняном блюде лежала мертвая голова, списанная с пана Ромуальда, помощника бежавшего ксендза. Из оскаленного рта его, цветисто сверкая чешуей, свисало крохотное туловище змеи. Ее головка, нежно-розовая, полная оживления, могущественно оттеняла глубокий фон плаща.

Я подивился искусству живописца, мрачной его выдумке. Тем удивительнее показалась мне на следующий день краснощекая богоматерь, висевшая над супружеской кроватью пани Элизы, экономки старого ксендза. На обоих полотнах лежала печать одной кисти. Мясистое лицо богоматери – это был портрет пани Элизы. И тут я приблизился к разгадке новоградских икон. Разгадка вела на кухню к пани Элизе, где душистыми вечерами собирались тени старой холопской Польши, с юродивым художником во главе. Но был ли юродивым пан Аполек, населивший ангелами пригородные села и произведший в святые хромого выкреста Янека?

Он пришел сюда со слепым Готфридом тридцать лет тому назад в невидный летний день. Приятели – Аполек и Готфрид – подошли к корчме Шмереля, что стоит на Ровненском шоссе, в двух верстах от городской черты. В правой руке у Аполека был ящик с красками, левой он вел слепого гармониста. Певучий шаг их немецких башмаков, окованных гвоздями, звучал спокойствием и надеждой. С тонкой шеи Аполека свисал канареечный шарф, три шоколадных перышка покачивались на тирольской шляпе слепого.

В корчме на подоконнике пришельцы разложили краски и гармонику. Художник размотал свой шарф, нескончаемый, как лента ярмарочного фокусника. Потом он вышел во двор, разделся донага и облил студеною водой свое розовое, узкое, хилое тело. Жена Шмереля принесла гостям изюмной водки и миску зразы. Насытившись, Готфрид положил гармонию на острые свои колени. Он вздохнул, откинул голову и пошевелил худыми пальцами. Звуки гейдельбергских песен огласили стены еврейского шинка. Аполек подпевал слепцу дребезжащим голосом. Все это выглядело так, как будто из костела святой Индегильды принесли к Шмерелю орган и на органе рядышком уселись музы в пестрых ватных шарфах и подкованных немецких башмаках.

Гости пели до заката, потом они уложили в холщовые мешки гармонику и краски, и пан Аполек с низким поклоном передал Брайне, жене корчмаря, лист бумаги.

– Милостивая пани Брайна, – сказал он, – примите от бродячего художника, крещенного христианским именем Аполлинария, этот ваш портрет – как знак холопской нашей признательности, как свидетельство роскошного вашего гостеприимства. Если бог Иисус продлит мои дни и укрепит мое искусство, я вернусь, чтобы переписать красками этот портрет. К волосам вашим подойдут жемчуга, а на груди мы припишем изумрудное ожерелье…

На небольшом листе бумаги красным карандашом, карандашом красным и мягким, как глина, было изображено смеющееся лицо пани Брайны, обведенное медными кудрями.

– Мои деньги! – вскричал Шмерель, увидев портрет жены. Он схватил палку и пустился за постояльцами в погоню. Но по дороге Шмерель вспомнил розовое тело Аполека, залитое водой, и солнце на своем дворике, и тихий звон гармоники. Корчмарь смутился духом и, отложив палку, вернулся домой.

На следующее утро Аполек представил новоградскому ксендзу диплом об окончании мюнхенской академии и разложил перед ним двенадцать картин на темы из священного писания. Картины эти были написаны маслом на тонких пластинках кипарисового дерева. Патер увидал на своем столе горящий пурпур мантий, блеск смарагдовых полей и цветистые покрывала, накинутые на равнины Палестины.

Святые пана Аполека, весь этот набор ликующих и простоватых старцев, седобородых, краснолицых, был втиснут в потоки шелка и могучих вечеров.

В тот же день пан Аполек получил заказ на роспись нового костела. И за бенедиктином патер сказал художнику.

– Санта Мария, – сказал он, – желанный пан Аполлинарий, из каких чудесных областей снизошла к нам ваша столь радостная благодать?..

Аполек работал с усердием, и уже через месяц новый храм был полон блеяния стад, пыльного золота закатов и палевых коровьих сосцов. Буйволы с истертой кожей влеклись в упряжке, собаки с розовыми мордами бежали впереди отары, и в колыбелях, подвешенных к прямым стволам пальм, качались тучные младенцы. Коричневые рубища францисканцев окружали колыбель. Толпа волхвов была изрезана сверкающими лысинами и морщинами, кровавыми, как раны. В толпе волхвов мерцало лисьей усмешкой старушечье личико Льва XIII, и сам новоградский ксендз, перебирая одной рукой китайские резные четки, благословлял другой, свободной, новорожденного Иисуса.

Пять месяцев ползал Аполек, заключенный в свое деревянное сиденье, вдоль стен, вдоль купола и на хорах.

– У вас пристрастие к знакомым лицам, желанный пан Аполек, – сказал однажды ксендз, узнав себя в одном из волхвов и пана Ромуальда – в отрубленной голове Иоанна. Он улыбнулся, старый патер, и послал бокал коньяку художнику, работавшему под куполом.

Потом Аполек закончил тайную вечерю и побиение камнями Марии из Магдалы. В одно из воскресений он открыл расписанные стены. Именитые граждане, приглашенные ксендзом, узнали в апостоле Павле Янека, хромого выкреста, и в Марии Магдалине – еврейскую девушку Эльку, дочь неведомых родителей и мать многих подзаборных детей. Именитые граждане приказали закрыть кощунственные изображения. Ксендз обрушил угрозы на богохульника. Но Аполек не закрыл расписанных стен.

Так началась неслыханная война между могущественным телом католической церкви, с одной стороны, и беспечным богомазом – с другой. Она длилась три десятилетия. Случай едва не возвел кроткого гуляку в основатели новой ереси. И тогда это был бы самый замысловатый и смехотворный боец из всех, каких знала уклончивая и мятежная история римской церкви, боец, в блаженном хмелю обходивший землю с двумя белыми мышами за пазухой и с набором тончайших кисточек в кармане.

– Пятнадцать злотых за богоматерь, двадцать пять злотых за святое семейство и пятьдесят злотых за тайную вечерю с изображением всех родственников заказчика. Враг заказчика может быть изображен в образе Иуды Искариота, и за это добавляется лишних десять злотых, – так объявил Аполек окрестным крестьянам, после того как его выгнали из строившегося храма.

В заказах он не знал недостатка. И когда через год, вызванная исступленными посланиями новоградского ксендза, прибыла комиссия от епископа в Житомире, она нашла в самых захудалых и зловонных хатах эти чудовищные семейные портреты, святотатственные, наивные и живописные. Иосифы с расчесанной надвое сивой головой, напомаженные Иисусы, многорожавшие деревенские Марии с поставленными врозь коленями – эти иконы висели в красных углах, окруженные венцами из бумажных цветов.

– Он произвел вас при жизни в святые! – воскликнул викарий дубенский и новоконстантиновский, отвечая толпе, защищавшей Аполека. – Он окружил вас неизреченными принадлежностями святыни, вас, трижды впадавших в грех ослушания, тайных винокуров, безжалостных заимодавцев, делателей фальшивых весов и продавцов невинности собственных дочерей!

– Ваше священство, – сказал тогда викарию колченогий Витольд, скупщик краденого и кладбищенский сторож, – в чем видит правду всемилостивейший пан бог, кто скажет об этом темному народу? И не больше ли истины в картинах пана Аполека, угодившего нашей гордости, чем в ваших словах, полных хулы и барского гнева?

Возгласы толпы обратили викария в бегство. Состояние умов в пригородах угрожало безопасности служителей церкви. Художник, приглашенный на место Аполека, не решался замазать Эльку и хромого Янека. Их можно видеть и сейчас в боковом приделе новоградского костела: Янека – апостола Павла, боязливого хромца с черной клочковатой бородой, деревенского отщепенца, и ее, блудницу из Магдалы, хилую и безумную, с танцующим телом и впалыми щеками.

Борьба с ксендзом длилась три десятилетия. Потом казацкий разлив изгнал старого монаха из его каменного и пахучего гнезда, и Аполек – о превратности судьбы! – водворился в кухне пани Элизы. И вот я, мгновенный гость, пью по вечерам вино его беседы.

Беседы – о чем? О романтических временах шляхетства, о ярости бабьего фанатизма, о художнике Луке дель Раббио и о семье плотника из Вифлеема.

– Имею сказать пану писарю… – таинственно сообщает мне Аполек перед ужином.

– Да, – отвечаю я, – да, Аполек, я слушаю вас…

Но костельный служка, пан Робацкий, суровый и серый, костлявый и ушастый, сидит слишком близко от нас. Он развешивает перед нами поблекшие полотна молчания и неприязни.

– Имею сказать пану, – шепчет Аполек и уводит меня в сторону, – что Иисус, сын Марии, был женат на Деборе, иерусалимской девице незнатного рода…

– О, тен чловек! – кричит в отчаянии пан Робацкий. – Тен чловек не умрет на своей постели… Тего чловека забиют людове…

Мне угодно. Зажженный началом Аполековой истории, я расхаживаю по кухне и жду заветного часа. А за окном стоит ночь, как черная колонна. За окном окоченел живой и темный сад. Млечным и блещущим потоком льется под луной дорога к костелу. Земля выложена сумрачным сияньем, ожерелья светящихся плодов повисли на кустах. Запах лилий чист и крепок, как спирт. Этот свежий яд впивается в жирное бурливое дыхание плиты и мертвит смолистую духоту ели, разбросанной по кухне.

Аполек в розовом банте и истертых розовых штанах копошится в своем углу, как доброе и грациозное животное. Стол его измазан клеем и красками. Старик работает мелкими и частыми движениями, тишайшая мелодическая дробь доносится из его угла. Старый Готфрид выбивает ее своими трепещущими пальцами. Слепец сидит недвижимо в желтом и масляном блеске лампы. Склонив лысый лоб, он слушает нескончаемую музыку своей слепоты и бормотание Аполека, вечного друга.

– …И то, что говорят пану попы и евангелист Марк и евангелист Матфей, – то не есть правда… Но правду можно открыть пану писарю, которому за пятьдесят марок я готов сделать портрет под видом блаженного Франциска на фоне зелени и неба. То был совсем простой святой, пан Франциск. И если у пана писаря есть в России невеста… Женщины любят блаженного Франциска, хотя не все женщины, пан…

Так началась в углу, пахнувшем елью, история о браке Иисуса и Деборы. Эта девушка имела жениха, по словам Аполека. Ее жених был молодой израильтянин, торговавший слоновыми бивнями. Но брачная ночь Деборы кончилась недоумением и слезами. Женщиной овладел страх, когда она увидела мужа, приблизившегося к ее ложу. Икота раздула ее глотку. Она изрыгнула все съеденное ею за свадебной трапезой. Позор пал на Дебору, на отца ее, на мать и на весь род ее. Жених оставил ее, глумясь, и созвал всех гостей. Тогда Иисус, видя томление женщины, жаждавшей мужа и боявшейся его, возложил на себя одежду новобрачного и, полный сострадания, соединился с Деборой, лежавшей в блевотине. Потом она вышла к гостям, шумно торжествуя, как женщина, которая гордится своим падением. И только Иисус стоял в стороне. Смертельная испарина выступила на его теле, пчела скорби укусила его в сердце. Никем не замеченный, он вышел из пиршественного зала и удалился в пустынную страну, на восток от Иудеи, где ждал его Иоанн. И родился у Деборы первенец…

Исаак Бабель

КОНАРМИЯ

Переход через Збруч

Начдив шесть донес о том, что Новоград-Волынск взят сегодня на рассвете. Штаб выступил из Крапивно, и наш обоз шумливым арьергардом растянулся по шоссе, идущему от Бреста до Варшавы и построенному на мужичьих костях Николаем Первым.

Поля пурпурного мака цветут вокруг нас, полуденный ветер играет в желтеющей ржи, девственная гречиха встает на горизонте, как стена дальнего монастыря. Тихая Волынь изгибается, Волынь уходит от нас в жемчужный туман березовых рощ, она вползает в цветистые пригорки и ослабевшими руками путается в зарослях хмеля. Оранжевое солнце катится по небу, как отрубленная голова, нежный свет загорается в ущельях туч, штандарты заката веют над нашими головами. Запах вчерашней крови и убитых лошадей каплет в вечернюю прохладу. Почерневший Збруч шумит и закручивает пенистые узлы своих порогов. Мосты разрушены, и мы переезжаем реку вброд. Величавая луна лежит на волнах. Лошади по спину уходят в воду, звучные потоки сочатся между сотнями лошадиных ног. Кто-то тонет и звонко порочит богородицу. Река усеяна черными квадратами телег, она полна гула, свиста и песен, гремящих поверх лунных змей и сияющих ям.

Поздней ночью приезжаем мы в Новоград. Я нахожу беременную женщину на отведенной мне квартире и двух рыжих евреев с тонкими шеями; третий спит, укрывшись с головой и приткнувшись к стене. Я нахожу развороченные шкафы в отведенной мне комнате, обрывки женских шуб на полу, человеческий кал и черепки сокровенной посуды, употребляющейся у евреев раз в году - на пасху.

Уберите, - говорю я женщине. - Как вы грязно живете, хозяева…

Два еврея снимаются с места. Они прыгают на войлочных подошвах и убирают обломки с полу, они прыгают в безмолвии, по-обезьяньи, как японцы в цирке, их шеи пухнут и вертятся. Они кладут на пол распоротую перину, и я ложусь к стенке, рядом с третьим, заснувшим евреем. Пугливая нищета смыкается над моим ложем.

Все убито тишиной, и только луна, обхватив синими руками свою круглую, блещущую, беспечную голову, бродяжит под окном.

Я разминаю затекшие ноги, я лежу на распоротой перине и засыпаю. Начдив шесть снится мне. Он гонится на тяжелом жеребце за комбригом и всаживает ему две пули в глаза. Пули пробивают голову комбрига, и оба глаза его падают наземь. «Зачем ты поворотил бригаду?» - кричит раненому Савицкий, начдив шесть, - и тут я просыпаюсь, потому что беременная женщина шарит пальцами по моему лицу.

Пане, - говорит она мне, - вы кричите со сна и вы бросаетесь. Я постелю вам в другом углу, потому что вы толкаете моего папашу…

Она поднимает с полу худые свои ноги и круглый живот и снимает одеяло с заснувшего человека. Мертвый старик лежит там, закинувшись навзничь. Глотка его вырвана, лицо разрублено пополам, синяя кровь лежите его бороде, как кусок свинца.

Пане, - говорит еврейка и встряхивает перину, - поляки резали его, и он молился им: убейте меня на черном дворе, чтобы моя дочь не видела, как я умру. Но они сделали так, как им было нужно, - он кончался в этой комнате и думал обо мне… И теперь я хочу знать, - сказала вдруг женщина с ужасной силой, - я хочу знать, где еще на всей земле вы найдете такого отца, как мой отец…

Костел в Новограде

Я отправился вчера с докладом к военкому, остановившемуся в доме бежавшего ксендза. На кухне встретила меня пани Элиза, экономка иезуита. Она дала мне янтарного чаю с бисквитами. Бисквиты ее пахли, как распятие. Лукавый сок был заключен в них и благовонная ярость Ватикана.

Рядом с домом в костеле ревели колокола, заведенные обезумевшим звонарем. Был вечер, полный июльских звезд. Пани Элиза, тряся внимательными сединами, подсыпала мне печенья, я насладился пищей иезуитов.

Старая полька называла меня «паном», у порога стояли навытяжку серые старики с окостеневшими ушами, и где-то в змеином сумраке извивалась сутана монаха. Патер бежал, но он оставил помощника - пана Ромуальда.

Гнусавый скопец с телом исполина, Ромуальд величал нас «товарищами». Желтым пальцем водил он по карте, указывая круги польского разгрома. Охваченный хриплым восторгом, пересчитывал он раны своей родины. Пусть кроткое забвение поглотит память о Ромуальде, предавшем нас без сожаления и расстрелянном мимоходом. Но в тот вечер его узкая сутана шевелилась у всех портьер, яростно мела все дороги и усмехалась всем, кто хотел пить водку. В тот вечер тень монаха кралась за мной неотступно. Он стал бы епископом - пан Ромуальд, если бы он не был шпионом.

Я пил с ним ром, дыхание невиданного уклада мерцало под развалинами дома ксендза, и вкрадчивые его соблазны обессилили меня. О распятия, крохотные, как талисманы куртизанки, пергамент папских булл и атлас женских писем, истлевших в синем шелку жилетов!..

Я вижу тебя отсюда, неверный монах в лиловой рясе, припухлость твоих рук, твою душу, нежную и безжалостную, как душа кошки, я вижу раны твоего бога, сочащиеся семенем, благоуханным ядом, опьяняющим девственниц.

Мы пили ром, дожидаясь военкома, но он все не возвращался из штаба. Ромуальд упал в углу и заснул. Он спит и трепещет, а за окном в саду под черной страстью неба переливается аллея. Жаждущие розы колышутся во тьме. Зеленые молнии пылают в куполах. Раздетый труп валяется под откосом. И лунный блеск струится по мертвым ногам, торчащим врозь.

Вот Польша, вот надменная скорбь Речи Посполитой! Насильственный пришелец, я раскидываю вшивый тюфяк в храме, оставленном священнослужителем, подкладываю под голову фолианты, в которых напечатана осанна ясновельможному и пресветлому Начальнику Панства, Иозефу Пилсудскому.

Нищие орды катятся на твои древние города, о Польша, песнь об единении всех холопов гремит над ними, и горе тебе. Речь Посполитая, горе тебе, князь Радзивилл, и тебе, князь Сапега, вставшие на час!..

Все нет моего военкома. Я ищу его в штабе, в саду, в костеле. Ворота костела раскрыты, я вхожу, мне навстречу два серебряных черепа разгораются на крышке сломанного гроба. В испуге я бросаюсь вниз, в подземелье. Дубовая лестница ведет оттуда к алтарю. И я вижу множество огней, бегущих в высоте, у самого купола. Я вижу военкома, начальника особого отдела и казаков со свечами в руках. Они отзываются на слабый мой крик и выводят меня из подвала.

Черепа, оказавшиеся резьбой церковного катафалка, не пугают меня больше, и все вместе мы продолжаем обыск, потому что это был обыск, начатый после того, как в квартире ксендза нашли груды военного обмундирования.

Сверкая расшитыми конскими мордами наших обшлагов, перешептываясь и гремя шпорами, мы кружимся по гулкому зданию с оплывающим воском в руках. Богоматери, унизанные драгоценными камнями, следят наш путь розовыми, как у мышей, зрачками, пламя бьется в наших пальцах, и квадратные тени корчатся на статуях святого Петра, святого Франциска, святого Винцента, на их румяных щечках и курчавых бородах, раскрашенных кармином.

Мы кружимся и ищем. Под нашими пальцами прыгают костяные кнопки, раздвигаются разрезанные пополам иконы, открывая подземелья в зацветающие плесенью пещеры. Храм этот древен и полон тайны. Он скрывает в своих глянцевитых стенах потайные ходы, ниши и створки, распахивающиеся бесшумно.

О глупый ксендз, развесивший на гвоздях спасителя лифчики своих прихожанок. За царскими вратами мы нашли чемодан с золотыми монетами, сафьяновый мешок с кредитками и футляры парижских ювелиров с изумрудными перстнями.

А потом мы считали деньги в комнате военкома. Столбы золота, ковры из денег, порывистый ветер, дующий на пламя свечей, воронье безумье в глазах пани Элизы, громовый хохот Ромуальда и нескончаемый рев колоколов, заведенных паном Робацким, обезумевшим звонарем.

Прочь, - сказал я себе, - прочь от этих подмигивающих мадонн, обманутых солдатами…

Вот письмо на родину, продиктованное мне мальчиком нашей экспедиции Курдюковым. Оно не заслуживает забвения. Я переписал его, не приукрашивая, и передаю дословно, в согласии с истиной.

«Любезная мама Евдокия Федоровна. В первых строках сего письма спешу вас уведомить, что, благодаря господа, я есть жив и здоров, чего желаю от вас слыхать то же самое. А также нижающе вам кланяюсь от бела лица до сырой земли…»

(Следует перечисление родственников, крестных, кумовьев. Опустим это. Перейдем ко второму абзацу.)

«Любезная мама Евдокия Федоровна Курдюкова. Спешу вам написать, что я нахожусь в красной Конной армии товарища Буденного, а также тут находится ваш кум Никон Васильич, который есть в настоящее время красный герой. Они взяли меня к себе, в экспедицию Политотдела, где мы развозим на позиции литературу и газеты - Московские Известия ЦИК, Московская Правда и родную беспощадную газету Красный кавалерист, которую всякий боец на передовой позиции желает прочитать, и опосля этого он с геройским духом рубает подлую шляхту, и я живу при Никон Васильиче очень великолепно.

Исаак Бабель

КОНАРМИЯ

Переход через Збруч

Начдив шесть донес о том, что Новоград-Волынск взят сегодня на рассвете. Штаб выступил из Крапивно, и наш обоз шумливым арьергардом растянулся по шоссе, идущему от Бреста до Варшавы и построенному на мужичьих костях Николаем Первым.

Поля пурпурного мака цветут вокруг нас, полуденный ветер играет в желтеющей ржи, девственная гречиха встает на горизонте, как стена дальнего монастыря. Тихая Волынь изгибается, Волынь уходит от нас в жемчужный туман березовых рощ, она вползает в цветистые пригорки и ослабевшими руками путается в зарослях хмеля. Оранжевое солнце катится по небу, как отрубленная голова, нежный свет загорается в ущельях туч, штандарты заката веют над нашими головами. Запах вчерашней крови и убитых лошадей каплет в вечернюю прохладу. Почерневший Збруч шумит и закручивает пенистые узлы своих порогов. Мосты разрушены, и мы переезжаем реку вброд. Величавая луна лежит на волнах. Лошади по спину уходят в воду, звучные потоки сочатся между сотнями лошадиных ног. Кто-то тонет и звонко порочит богородицу. Река усеяна черными квадратами телег, она полна гула, свиста и песен, гремящих поверх лунных змей и сияющих ям.

Поздней ночью приезжаем мы в Новоград. Я нахожу беременную женщину на отведенной мне квартире и двух рыжих евреев с тонкими шеями; третий спит, укрывшись с головой и приткнувшись к стене. Я нахожу развороченные шкафы в отведенной мне комнате, обрывки женских шуб на полу, человеческий кал и черепки сокровенной посуды, употребляющейся у евреев раз в году - на пасху.

Уберите, - говорю я женщине. - Как вы грязно живете, хозяева…

Два еврея снимаются с места. Они прыгают на войлочных подошвах и убирают обломки с полу, они прыгают в безмолвии, по-обезьяньи, как японцы в цирке, их шеи пухнут и вертятся. Они кладут на пол распоротую перину, и я ложусь к стенке, рядом с третьим, заснувшим евреем. Пугливая нищета смыкается над моим ложем.

Все убито тишиной, и только луна, обхватив синими руками свою круглую, блещущую, беспечную голову, бродяжит под окном.

Я разминаю затекшие ноги, я лежу на распоротой перине и засыпаю. Начдив шесть снится мне. Он гонится на тяжелом жеребце за комбригом и всаживает ему две пули в глаза. Пули пробивают голову комбрига, и оба глаза его падают наземь. «Зачем ты поворотил бригаду?» - кричит раненому Савицкий, начдив шесть, - и тут я просыпаюсь, потому что беременная женщина шарит пальцами по моему лицу.

Пане, - говорит она мне, - вы кричите со сна и вы бросаетесь. Я постелю вам в другом углу, потому что вы толкаете моего папашу…

Она поднимает с полу худые свои ноги и круглый живот и снимает одеяло с заснувшего человека. Мертвый старик лежит там, закинувшись навзничь. Глотка его вырвана, лицо разрублено пополам, синяя кровь лежите его бороде, как кусок свинца.

Пане, - говорит еврейка и встряхивает перину, - поляки резали его, и он молился им: убейте меня на черном дворе, чтобы моя дочь не видела, как я умру. Но они сделали так, как им было нужно, - он кончался в этой комнате и думал обо мне… И теперь я хочу знать, - сказала вдруг женщина с ужасной силой, - я хочу знать, где еще на всей земле вы найдете такого отца, как мой отец…

Костел в Новограде

Я отправился вчера с докладом к военкому, остановившемуся в доме бежавшего ксендза. На кухне встретила меня пани Элиза, экономка иезуита. Она дала мне янтарного чаю с бисквитами. Бисквиты ее пахли, как распятие. Лукавый сок был заключен в них и благовонная ярость Ватикана.

Рядом с домом в костеле ревели колокола, заведенные обезумевшим звонарем. Был вечер, полный июльских звезд. Пани Элиза, тряся внимательными сединами, подсыпала мне печенья, я насладился пищей иезуитов.

Старая полька называла меня «паном», у порога стояли навытяжку серые старики с окостеневшими ушами, и где-то в змеином сумраке извивалась сутана монаха. Патер бежал, но он оставил помощника - пана Ромуальда.

Гнусавый скопец с телом исполина, Ромуальд величал нас «товарищами». Желтым пальцем водил он по карте, указывая круги польского разгрома. Охваченный хриплым восторгом, пересчитывал он раны своей родины. Пусть кроткое забвение поглотит память о Ромуальде, предавшем нас без сожаления и расстрелянном мимоходом. Но в тот вечер его узкая сутана шевелилась у всех портьер, яростно мела все дороги и усмехалась всем, кто хотел пить водку. В тот вечер тень монаха кралась за мной неотступно. Он стал бы епископом - пан Ромуальд, если бы он не был шпионом.

Я пил с ним ром, дыхание невиданного уклада мерцало под развалинами дома ксендза, и вкрадчивые его соблазны обессилили меня. О распятия, крохотные, как талисманы куртизанки, пергамент папских булл и атлас женских писем, истлевших в синем шелку жилетов!..

Я вижу тебя отсюда, неверный монах в лиловой рясе, припухлость твоих рук, твою душу, нежную и безжалостную, как душа кошки, я вижу раны твоего бога, сочащиеся семенем, благоуханным ядом, опьяняющим девственниц.

Мы пили ром, дожидаясь военкома, но он все не возвращался из штаба. Ромуальд упал в углу и заснул. Он спит и трепещет, а за окном в саду под черной страстью неба переливается аллея. Жаждущие розы колышутся во тьме. Зеленые молнии пылают в куполах. Раздетый труп валяется под откосом. И лунный блеск струится по мертвым ногам, торчащим врозь.

Вот Польша, вот надменная скорбь Речи Посполитой! Насильственный пришелец, я раскидываю вшивый тюфяк в храме, оставленном священнослужителем, подкладываю под голову фолианты, в которых напечатана осанна ясновельможному и пресветлому Начальнику Панства, Иозефу Пилсудскому.

Нищие орды катятся на твои древние города, о Польша, песнь об единении всех холопов гремит над ними, и горе тебе. Речь Посполитая, горе тебе, князь Радзивилл, и тебе, князь Сапега, вставшие на час!..

Все нет моего военкома. Я ищу его в штабе, в саду, в костеле. Ворота костела раскрыты, я вхожу, мне навстречу два серебряных черепа разгораются на крышке сломанного гроба. В испуге я бросаюсь вниз, в подземелье. Дубовая лестница ведет оттуда к алтарю. И я вижу множество огней, бегущих в высоте, у самого купола. Я вижу военкома, начальника особого отдела и казаков со свечами в руках. Они отзываются на слабый мой крик и выводят меня из подвала.

Черепа, оказавшиеся резьбой церковного катафалка, не пугают меня больше, и все вместе мы продолжаем обыск, потому что это был обыск, начатый после того, как в квартире ксендза нашли груды военного обмундирования.

Сверкая расшитыми конскими мордами наших обшлагов, перешептываясь и гремя шпорами, мы кружимся по гулкому зданию с оплывающим воском в руках. Богоматери, унизанные драгоценными камнями, следят наш путь розовыми, как у мышей, зрачками, пламя бьется в наших пальцах, и квадратные тени корчатся на статуях святого Петра, святого Франциска, святого Винцента, на их румяных щечках и курчавых бородах, раскрашенных кармином.

Мы кружимся и ищем. Под нашими пальцами прыгают костяные кнопки, раздвигаются разрезанные пополам иконы, открывая подземелья в зацветающие плесенью пещеры. Храм этот древен и полон тайны. Он скрывает в своих глянцевитых стенах потайные ходы, ниши и створки, распахивающиеся бесшумно.

О глупый ксендз, развесивший на гвоздях спасителя лифчики своих прихожанок. За царскими вратами мы нашли чемодан с золотыми монетами, сафьяновый мешок с кредитками и футляры парижских ювелиров с изумрудными перстнями.

А потом мы считали деньги в комнате военкома. Столбы золота, ковры из денег, порывистый ветер, дующий на пламя свечей, воронье безумье в глазах пани Элизы, громовый хохот Ромуальда и нескончаемый рев колоколов, заведенных паном Робацким, обезумевшим звонарем.

Прочь, - сказал я себе, - прочь от этих подмигивающих мадонн, обманутых солдатами…

Вот письмо на родину, продиктованное мне мальчиком нашей экспедиции Курдюковым. Оно не заслуживает забвения. Я переписал его, не приукрашивая, и передаю дословно, в согласии с истиной.

«Любезная мама Евдокия Федоровна. В первых строках сего письма спешу вас уведомить, что, благодаря господа, я есть жив и здоров, чего желаю от вас слыхать то же самое. А также нижающе вам кланяюсь от бела лица до сырой земли…»

(Следует перечисление родственников, крестных, кумовьев. Опустим это. Перейдем ко второму абзацу.)

«Любезная мама Евдокия Федоровна Курдюкова. Спешу вам написать, что я нахожусь в красной Конной армии товарища Буденного, а также тут находится ваш кум Никон Васильич, который есть в настоящее время красный герой. Они взяли меня к себе, в экспедицию Политотдела, где мы развозим на позиции литературу и газеты - Московские Известия ЦИК, Московская Правда и родную беспощадную газету Красный кавалерист, которую всякий боец на передовой позиции желает прочитать, и опосля этого он с геройским духом рубает подлую шляхту, и я живу при Никон Васильиче очень великолепно.

Любезная мама Евдокия Федоровна. Пришлите чего можете от вашей силы-возможности. Просю вас заколоть рябого кабанчика и сделать мне посылку в Политотдел товарища Буденного, получить Василию Курдюкову. Каждые сутки я ложусь отдыхать не евши и безо всякой одежды, так что дюже холодно. Напишите мне письмо за моего Степу, живой он или нет, просю вас досматривайте до него и напишите мне за него - засекается он еще или перестал, а также насчет чесотки в передних ногах, подковали его или нет? Просю вас, любезная мама Евдокия Федоровна, обмывайте ему беспременно передние ноги с мылом, которое я оставил за образами, а если папаша мыло истребили, так купите в Краснодаре, и бог вас не оставит. Могу вам описать также, что здеся страна совсем бедная, мужики со своими конями хоронятся от наших красных орлов по лесам, пшеницы, видать, мало и она ужасно мелкая, мы с нее смеемся. Хозяева сеют рожь и то же самое овес. На палках здесь растет хмель, так что выходит очень аккуратно; из него гонют самогон.

Во-вторых строках сего письма спешу вам описать за папашу, что они порубали брата Федора Тимофеича Курдюкова тому назад с год времени. Наша красная бригада товарища Павличенки наступала на город Ростов, когда в наших рядах произошла измена. А папаша были в тое время у Деникина за командира роты. Которые люди их видали, - то говорили, что они носили на себе медали, как при старом режиме. И по случаю той измены, всех нас побрали в плен и брат Федор Тимофеич попались папаше на глаза. И папаша начали Федю резать, говоря - шкура, красная собака, сукин сын и разно, и резали до темноты, пока брат Федор Тимофеич не кончился. Я написал тогда до вас письмо, как ваш Федя лежит без креста. Но папаша пымали меня с письмом и говорили: вы - материны дети, вы - ейный корень, потаскухин, я вашу матку брюхатил и буду брюхатить, моя жизнь погибшая, изведу я за правду свое семя, и еще разно. Я принимал от них страдания как спаситель Иисус Христос. Только вскорости я от папаши убег и прибился до своей части товарища Павличенки. И наша бригада получила приказание идти в город Воронеж пополняться, и мы получили там пополнение, а также коней, сумки, наганы, и все, что до нас принадлежало. За Воронеж могу вам описать, любезная мама Евдокия Федоровна, что это городок очень великолепный, будет поболе Краснодара, люди в ем очень красивые, речка способная до купанья. Давали нам хлеба по два фунта в день, мяса полфунта и сахару подходяще, так что вставши пили сладкий чай, то же самое вечеряли и про голод забыли, а в обед я ходил к брату Семен Тимофеичу за блинами или гусятиной и апосля этого лягал отдыхать. В тое время Семен Тимофеича, за его отчаянность весь полк желал иметь за командира и от товарища Буденного вышло такое приказание, и он получил двух коней, справную одежу, телегу для барахла отдельно и орден Красного Знамени, а я при ем считался братом. Таперича какой сосед вас начнет забижать - то Семен Тимофеич может его вполне зарезать. Потом мы начали гнать генерала Деникина, порезали их тыщи и загнали в Черное море, но только папаши нигде не было видать, и Семен Тимофеич их разыскивали по всех позициях, потому что они очень скучали за братом Федей. Но только, любезная мама, как вы знаете за папашу и за его упорный характер, так он что сделал - нахально покрасил себе бороду с рыжей на вороную и находился в городе Майкопе, в вольной одеже, так что никто из жителей не знали, что он есть самый что ни на есть стражник при старом режиме. Но только правда - она себе окажет, кум ваш Никон Васильич случаем увидал его в хате у жителя и написал до Семен Тимофеича письмо. Мы посидали на коней и пробегли двести верст - я, брат Сенька и желающие ребята из станицы.

И что же мы увидали в городе Майкопе? Мы увидали, что тыл никак не сочувствует фронту и в ем повсюду измена и полно жидов, как при старом режиме. И Семен Тимофеич в городе Майкопе с жидами здорово спорился, которые не выпущали от себя папашу и засадили его в тюрьму под замок, говоря - пришел приказ не рубать пленных, мы сами его будем судить, не серчайте, он свое получит. Но только Семен Тимофеич свое взял и доказал, что он есть командир полка и имеет от товарища Буденного все ордена Красного Знамени, и грозился всех порубать, которые спорятся за папашину личность и не выдают ее, а также грозились ребята со станицы. Но только Семен Тимофеич папашу получили, и они стали папашу плетить и выстроили во дворе всех бойцов, как принадлежит к военному порядку. И тогда Сенька плеснул папаше Тимофей Родионычу воды на бороду, и с бороды потекла краска. И Сенька спросил Тимофей Родионыча:

Хорошо вам, папаша, в моих руках?

Нет, - сказал папаша, - худо мне.

Тогда Сенька спросил:

А Феде, когда вы его резали, хорошо было в ваших руках?

Нет, - сказал папаша, - худо было Феде.

Тогда Сенька спросил:

А думали вы, папаша, что и вам худо будет?

Нет, - сказал папаша, - не думал я, что мне худо будет.

Тогда Сенька поворотился к народу и сказал:

А я так думаю, что если попадусь я к вашим, то не будет мне пощады. А теперь, папаша, мы будем вас кончать…

И Тимофей Родионыч зачал нахально ругать Сеньку по матушке и в богородицу и бить Сеньку по морде, и Семен Тимофеич услали меня со двора, так что я не могу, любезная мама Евдокия Федоровна, описать вам за то, как кончали папашу, потому я был усланный со двора.

Опосля этого мы получили стоянку в городе в Новороссийском. За этот город можно рассказать, что за ним никакой суши больше нет, а одна вода. Черное море, и мы там оставались до самого мая, когда выступили на польский фронт и треплем шляхту почем зря…

Остаюсь ваш любезный сын Василий Тимофеич Курдюков. Мамка, доглядайте до Степки, и бог вас не оставит».

Вот письмо Курдюкова, ни в одном слове не измененное. Когда я кончил, он взял исписанный листок и спрятал его за пазуху, на голое тело.

Курдюков, - спросил я мальчика, - злой у тебя был отец?

Отец у меня был кобель, - ответил он угрюмо.

А мать лучше?

Мать подходящая. Если желаешь - вот наша фамилия…

Он протянул мне сломанную фотографию. На ней был изображен Тимофей Курдюков, плечистый стражник в форменном картузе и с расчесанной бородой, недвижный, скуластый, со сверкающим взглядом бесцветных и бессмысленных глаз. Рядом с ним, в бамбуковом креслице, сидела крохотная крестьянка в выпущенной кофте, с чахлыми светлыми и застенчивыми чертами лица. А у стены, у этого жалкого провинциального фотографического фона, с цветами и голубями, высились два парня - чудовищно огромные, тупые, широколицые, лупоглазые, застывшие, как на ученье, два брата Курдюковых - Федор и Семен.

Начальник конзапаса

На деревне стон стоит. Конница травит хлеб и меняет лошадей. Взамен приставших кляч кавалеристы забирают рабочую скотину. Бранить тут некого. Без лошади нет армии.

Но крестьянам не легче от этого сознания. Крестьяне неотступно толпятся у здания штаба.

Они тащат на веревках упирающихся, скользящих от слабости одров. Лишенные кормильцев, мужики, чувствуя в себе прилив горькой храбрости и зная, что храбрости ненадолго хватит, спешат безо всякой надежды надерзить начальству, богу и своей жалкой доле.

Начальник штаба Ж. в полной форме стоит на крыльце. Прикрыв воспаленные веки, он с видимым вниманием слушает мужичьи жалобы. Но внимание его не более как прием. Как Всякий вышколенный и переутомившийся работник, он умеет в пустые минуты существования полностью прекратить мозговую работу. В эти немногие минуты блаженного бессмыслия начальник нашего штаба встряхивает изношенную машину.

Так и на этот раз с мужиками.

Под успокоительный аккомпанемент их бессвязного и отчаянного гула Ж. следит со стороны за той мягкой толкотней в мозгу, которая предвещает чистоту и энергию мысли. Дождавшись нужного перебоя, он ухватывает последнюю мужичью слезу, начальственно огрызается и уходит к себе в штаб работать.

На этот раз и огрызнуться не пришлось. На огненном англоарабе подскакал к крыльцу Дьяков, бывший цирковой атлет, а ныне начальник конского запаса - краснокожий, седоусый, в черном плаще и с серебряными лампасами вдоль красных шаровар.

Честным стервам игуменье благословенье! - прокричал он, осаживая коня на карьере, и в то же мгновенье к нему под стремя подвалилась облезлая лошаденка, одна из обмененных казаками.

Вон, товарищ начальник, - завопил мужик, хлопая себя по штанам, - вон чего ваш брат дает нашему брату… Видал, чего дают? Хозяйствуй на ей…

А за этого коня, - раздельно и веско начал тогда Дьяков, - за этого коня, почтенный друг, ты в полном своем праве получить в конском запасе пятнадцать тысяч рублей, а ежели этот конь был бы повеселее, то в ефтим случае ты получил бы, желанный друг, в конском запасе двадцать тысяч рублей. Но, однако, что конь упал, - это не хвакт. Ежели конь упал и подымается, то это - конь; ежели он, обратно сказать, не подымается, тогда это не конь. Но, между прочим, эта справная кобылка у меня подымется…

О господи, мамуня же ты моя всемилостивая! - взмахнул руками мужик. - Где ей, сироте, подняться… Она, сирота, подохнет…

Обижаешь коня, кум, - с глубоким убеждением ответил Дьяков, - прямо-таки богохульствуешь, кум, - и он ловко снял с седла свое статное тело атлета. Расправляя прекрасные ноги, схваченные в коленях ремешком, пышный и ловкий, как на сцене, он двинулся к издыхающему животному. Оно уныло уставилось на Дьякова своим крутым глубоким глазом, слизнуло с его малиновой ладони невидимое какое-то повеление, и тотчас же обессиленная лошадь почувствовала умелую силу, истекавшую от этого седого, цветущего и молодцеватого Ромео. Поводя мордой и скользя подламывающимися ногами, ощущая нетерпеливое и властное щекотание хлыста под брюхом, кляча медленно, внимательно становилась на ноги. И вот все мы увидели, как тонкая кисть в развевающемся рукаве потрепала грязную гриву и хлыст со стоном прильнул к кровоточащим бокам. Дрожа всем телом, кляча стояла на своих на четырех и не сводила с Дьякова собачьих, боязливых, влюбляющихся глаз.

Значит, что конь, - сказал Дьяков мужику и добавил мягко: - а ты жалился, желанный друг…

Бросив ординарцу поводья, начальник конзапаса взял с маху четыре ступеньки и, взметнув оперным плащом, исчез в здании штаба.

Пан Аполек

Прелестная и мудрая жизнь пана Аполека ударила мне в голову, как старое вино. В Новоград-Волынске, в наспех смятом городе, среди скрюченных развалин, судьба бросила мне под ноги укрытое от мира евангелие. Окруженный простодушным сиянием нимбов, я дал тогда обет следовать примеру пана Аполека. И сладость мечтательной злобы, горькое презрение к псам и свиньям человечества, огонь молчаливого и упоительного мщения - я принес их в жертву новому обету.

В квартире бежавшего новоградского ксендза висела высоко на стене икона. На ней была надпись: «Смерть Крестителя». Не колеблясь, признал я в Иоанне изображение человека, мною виденного когда-то.

Я помню: между прямых и светлых стен стояла паутинная тишина летнего утра. У подножия картины был положен солнцем прямой луч. В нем роилась блещущая пыль. Прямо на меня из синей глубины ниши спускалась длинная фигура Иоанна. Черный плащ торжественно висел на этом неумолимом теле, отвратительно худом. Капли крови блистали в круглых застежках плаща. Голова Иоанна была косо срезана с ободранной шеи. Она лежала на глиняном блюде, крепко взятом большими желтыми пальцами воина. Лицо мертвеца показалось мне знакомым. Предвестие тайны коснулось меня. На глиняном блюде лежала мертвая голова, списанная с пана Ромуальда, помощника бежавшего ксендза. Из оскаленного рта его, цветисто сверкая чешуей, свисало крохотное туловище змеи. Ее головка, нежно-розовая, полная оживления, могущественно оттеняла глубокий фон плаща.

Я подивился искусству живописца, мрачной его выдумке. Тем удивительнее показалась мне на следующий день краснощекая богоматерь, висевшая над супружеской кроватью пани Элизы, экономки старого ксендза. На обоих полотнах лежала печать одной кисти. Мясистое лицо богоматери - это был портрет пани Элизы. И тут я приблизился к разгадке новоградских икон. Разгадка вела на кухню к пани Элизе, где душистыми вечерами собирались тени старой холопской Польши, с юродивым художником во главе. Но был ли юродивым пан Аполек, населивший ангелами пригородные села и произведший в святые хромого выкреста Янека?

Он пришел сюда со слепым Готфридом тридцать лет тому назад в невидный летний день. Приятели - Аполек и Готфрид - подошли к корчме Шмереля, что стоит на Ровненском шоссе, в двух верстах от городской черты. В правой руке у Аполека был ящик с красками, левой он вел слепого гармониста. Певучий шаг их немецких башмаков, окованных гвоздями, звучал спокойствием и надеждой. С тонкой шеи Аполека свисал канареечный шарф, три шоколадных перышка покачивались на тирольской шляпе слепого.

В корчме на подоконнике пришельцы разложили краски и гармонику. Художник размотал свой шарф, нескончаемый, как лента ярмарочного фокусника. Потом он вышел во двор, разделся донага и облил студеною водой свое розовое, узкое, хилое тело. Жена Шмереля принесла гостям изюмной водки и миску зразы. Насытившись, Готфрид положил гармонию на острые свои колени. Он вздохнул, откинул голову и пошевелил худыми пальцами. Звуки гейдельбергских песен огласили стены еврейского шинка. Аполек подпевал слепцу дребезжащим голосом. Все это выглядело так, как будто из костела святой Индегильды принесли к Шмерелю орган и на органе рядышком уселись музы в пестрых ватных шарфах и подкованных немецких башмаках.

Гости пели до заката, потом они уложили в холщовые мешки гармонику и краски, и пан Аполек с низким поклоном передал Брайне, жене корчмаря, лист бумаги.

Милостивая пани Брайна, - сказал он, - примите от бродячего художника, крещенного христианским именем Аполлинария, этот ваш портрет - как знак холопской нашей признательности, как свидетельство роскошного вашего гостеприимства. Если бог Иисус продлит мои дни и укрепит мое искусство, я вернусь, чтобы переписать красками этот портрет. К волосам вашим подойдут жемчуга, а на груди мы припишем изумрудное ожерелье…

На небольшом листе бумаги красным карандашом, карандашом красным и мягким, как глина, было изображено смеющееся лицо пани Брайны, обведенное медными кудрями.

Мои деньги! - вскричал Шмерель, увидев портрет жены. Он схватил палку и пустился за постояльцами в погоню. Но по дороге Шмерель вспомнил розовое тело Аполека, залитое водой, и солнце на своем дворике, и тихий звон гармоники. Корчмарь смутился духом и, отложив палку, вернулся домой.

На следующее утро Аполек представил новоградскому ксендзу диплом об окончании мюнхенской академии и разложил перед ним двенадцать картин на темы из священного писания. Картины эти были написаны маслом на тонких пластинках кипарисового дерева. Патер увидал на своем столе горящий пурпур мантий, блеск смарагдовых полей и цветистые покрывала, накинутые на равнины Палестины.

Святые пана Аполека, весь этот набор ликующих и простоватых старцев, седобородых, краснолицых, был втиснут в потоки шелка и могучих вечеров.

В тот же день пан Аполек получил заказ на роспись нового костела. И за бенедиктином патер сказал художнику.

Санта Мария, - сказал он, - желанный пан Аполлинарий, из каких чудесных областей снизошла к нам ваша столь радостная благодать?..

Аполек работал с усердием, и уже через месяц новый храм был полон блеяния стад, пыльного золота закатов и палевых коровьих сосцов. Буйволы с истертой кожей влеклись в упряжке, собаки с розовыми мордами бежали впереди отары, и в колыбелях, подвешенных к прямым стволам пальм, качались тучные младенцы. Коричневые рубища францисканцев окружали колыбель. Толпа волхвов была изрезана сверкающими лысинами и морщинами, кровавыми, как раны. В толпе волхвов мерцало лисьей усмешкой старушечье личико Льва XIII, и сам новоградский ксендз, перебирая одной рукой китайские резные четки, благословлял другой, свободной, новорожденного Иисуса.

Пять месяцев ползал Аполек, заключенный в свое деревянное сиденье, вдоль стен, вдоль купола и на хорах.

У вас пристрастие к знакомым лицам, желанный пан Аполек, - сказал однажды ксендз, узнав себя в одном из волхвов и пана Ромуальда - в отрубленной голове Иоанна. Он улыбнулся, старый патер, и послал бокал коньяку художнику, работавшему под куполом.

Потом Аполек закончил тайную вечерю и побиение камнями Марии из Магдалы. В одно из воскресений он открыл расписанные стены. Именитые граждане, приглашенные ксендзом, узнали в апостоле Павле Янека, хромого выкреста, и в Марии Магдалине - еврейскую девушку Эльку, дочь неведомых родителей и мать многих подзаборных детей. Именитые граждане приказали закрыть кощунственные изображения. Ксендз обрушил угрозы на богохульника. Но Аполек не закрыл расписанных стен.

Так началась неслыханная война между могущественным телом католической церкви, с одной стороны, и беспечным богомазом - с другой. Она длилась три десятилетия. Случай едва не возвел кроткого гуляку в основатели новой ереси. И тогда это был бы самый замысловатый и смехотворный боец из всех, каких знала уклончивая и мятежная история римской церкви, боец, в блаженном хмелю обходивший землю с двумя белыми мышами за пазухой и с набором тончайших кисточек в кармане.

Пятнадцать злотых за богоматерь, двадцать пять злотых за святое семейство и пятьдесят злотых за тайную вечерю с изображением всех родственников заказчика. Враг заказчика может быть изображен в образе Иуды Искариота, и за это добавляется лишних десять злотых, - так объявил Аполек окрестным крестьянам, после того как его выгнали из строившегося храма.

В заказах он не знал недостатка. И когда через год, вызванная исступленными посланиями новоградского ксендза, прибыла комиссия от епископа в Житомире, она нашла в самых захудалых и зловонных хатах эти чудовищные семейные портреты, святотатственные, наивные и живописные. Иосифы с расчесанной надвое сивой головой, напомаженные Иисусы, многорожавшие деревенские Марии с поставленными врозь коленями - эти иконы висели в красных углах, окруженные венцами из бумажных цветов.

Он произвел вас при жизни в святые! - воскликнул викарий дубенский и новоконстантиновский, отвечая толпе, защищавшей Аполека. - Он окружил вас неизреченными принадлежностями святыни, вас, трижды впадавших в грех ослушания, тайных винокуров, безжалостных заимодавцев, делателей фальшивых весов и продавцов невинности собственных дочерей!

Ваше священство, - сказал тогда викарию колченогий Витольд, скупщик краденого и кладбищенский сторож, - в чем видит правду всемилостивейший пан бог, кто скажет об этом темному народу? И не больше ли истины в картинах пана Аполека, угодившего нашей гордости, чем в ваших словах, полных хулы и барского гнева?

Возгласы толпы обратили викария в бегство. Состояние умов в пригородах угрожало безопасности служителей церкви. Художник, приглашенный на место Аполека, не решался замазать Эльку и хромого Янека. Их можно видеть и сейчас в боковом приделе новоградского костела: Янека - апостола Павла, боязливого хромца с черной клочковатой бородой, деревенского отщепенца, и ее, блудницу из Магдалы, хилую и безумную, с танцующим телом и впалыми щеками.

Борьба с ксендзом длилась три десятилетия. Потом казацкий разлив изгнал старого монаха из его каменного и пахучего гнезда, и Аполек - о превратности судьбы! - водворился в кухне пани Элизы. И вот я, мгновенный гость, пью по вечерам вино его беседы.

Беседы - о чем? О романтических временах шляхетства, о ярости бабьего фанатизма, о художнике Луке дель Раббио и о семье плотника из Вифлеема.

Имею сказать пану писарю… - таинственно сообщает мне Аполек перед ужином.

Да, - отвечаю я, - да, Аполек, я слушаю вас…

Но костельный служка, пан Робацкий, суровый и серый, костлявый и ушастый, сидит слишком близко от нас. Он развешивает перед нами поблекшие полотна молчания и неприязни.

Имею сказать пану, - шепчет Аполек и уводит меня в сторону, - что Иисус, сын Марии, был женат на Деборе, иерусалимской девице незнатного рода…

О, тен чловек! - кричит в отчаянии пан Робацкий. - Тен чловек не умрет на своей постели… Тего чловека забиют людове…

Мне угодно. Зажженный началом Аполековой истории, я расхаживаю по кухне и жду заветного часа. А за окном стоит ночь, как черная колонна. За окном окоченел живой и темный сад. Млечным и блещущим потоком льется под луной дорога к костелу. Земля выложена сумрачным сияньем, ожерелья светящихся плодов повисли на кустах. Запах лилий чист и крепок, как спирт. Этот свежий яд впивается в жирное бурливое дыхание плиты и мертвит смолистую духоту ели, разбросанной по кухне.

Аполек в розовом банте и истертых розовых штанах копошится в своем углу, как доброе и грациозное животное. Стол его измазан клеем и красками. Старик работает мелкими и частыми движениями, тишайшая мелодическая дробь доносится из его угла. Старый Готфрид выбивает ее своими трепещущими пальцами. Слепец сидит недвижимо в желтом и масляном блеске лампы. Склонив лысый лоб, он слушает нескончаемую музыку своей слепоты и бормотание Аполека, вечного друга.

- …И то, что говорят пану попы и евангелист Марк и евангелист Матфей, - то не есть правда… Но правду можно открыть пану писарю, которому за пятьдесят марок я готов сделать портрет под видом блаженного Франциска на фоне зелени и неба. То был совсем простой святой, пан Франциск. И если у пана писаря есть в России невеста… Женщины любят блаженного Франциска, хотя не все женщины, пан…

Так началась в углу, пахнувшем елью, история о браке Иисуса и Деборы. Эта девушка имела жениха, по словам Аполека. Ее жених был молодой израильтянин, торговавший слоновыми бивнями. Но брачная ночь Деборы кончилась недоумением и слезами. Женщиной овладел страх, когда она увидела мужа, приблизившегося к ее ложу. Икота раздула ее глотку. Она изрыгнула все съеденное ею за свадебной трапезой. Позор пал на Дебору, на отца ее, на мать и на весь род ее. Жених оставил ее, глумясь, и созвал всех гостей. Тогда Иисус, видя томление женщины, жаждавшей мужа и боявшейся его, возложил на себя одежду новобрачного и, полный сострадания, соединился с Деборой, лежавшей в блевотине. Потом она вышла к гостям, шумно торжествуя, как женщина, которая гордится своим падением. И только Иисус стоял в стороне. Смертельная испарина выступила на его теле, пчела скорби укусила его в сердце. Никем не замеченный, он вышел из пиршественного зала и удалился в пустынную страну, на восток от Иудеи, где ждал его Иоанн. И родился у Деборы первенец…

Где же он? - вскричал я.

Его скрыли попы, - произнес Аполек с важностью и приблизил легкий и зябкий палец к своему носу пьяницы.

Пан художник, - вскричал вдруг Робацкий, поднимаясь из тьмы, и серые уши его задвигались, - цо вы мувите? То же есть немыслимо…

Так, так, - съежился Аполек и схватил Готфрида, - так, так, пане…

Он потащил слепца к выходу, но на пороге помедлил и поманил меня пальцем.

Блаженный Франциск, - прошептал он, мигая глазами, - с птицей на рукаве, с голубем или щеглом, как пану писарю будет угодно…

И он исчез со слепым и вечным своим другом.

О, дурацтво! - произнес тогда Робацкий, костельный служка. - Тен чловек не умрет на своей постели…

Пан Робацкий широко раскрыл рот и зевнул, как кошка. Я распрощался и ушел ночевать к себе домой, к моим обворованным евреям.

По городу слонялась бездомная луна. И я шел с ней вместе, отогревая в себе неисполнимые мечты и нестройные песни.

Солнце Италии

Я снова сидел вчера в людской у пани Элизы под нагретым венцом из зеленых ветвей ели. Я сидел у теплой, живой, ворчливой печи и потом возвращался к себе глубокой ночью. Внизу, у обрыва, бесшумный Збруч катил стеклянную темную волну.

Обгорелый город - переломленные колонны и врытые-в землю крючки злых старушечьих мизинцев - казался мне поднятым на воздух, удобным и небывалым, как сновиденье. Голый блеск луны лился на него с неиссякаемой силой. Сырая плесень развалин цвела, как мрамор оперной скамьи. И я ждал потревоженной душой выхода Ромео из-за туч, атласного Ромео, поющего о любви, в то время как за кулисами понурый электротехник держит палец на выключателе луны.

Голубые дороги текли мимо меня, как струи молока, брызнувшие из многих грудей. Возвращаясь домой, я страшился встречи с Сидоровым, моим соседом, опускавшим на меня по ночам волосатую лапу своей тоски. По счастью, в эту ночь, растерзанную молоком луны, Сидоров не проронил ни слова. Обложившись книгами, он писал. На столе дымилась горбатая свеча - зловещий костер мечтателей. Я сидел в стороне, дремал, сны прыгали вокруг меня, как котята. И только поздней ночью меня разбудил ординарец, вызвавший Сидорова в штаб. Они ушли вместе. Я подбежал тогда к столу, на котором писал Сидоров, и перелистал книги. Это был самоучитель итальянского языка, изображение римского форума и план города Рима. План был весь размечен крестами и точками. Я наклонился над исписанным листом и с замирающим сердцем, ломая пальцы, прочитал чужое письмо. Сидоров, тоскующий убийца, изорвал в клочья розовую вату моего воображения и потащил меня в коридоры здравомыслящего своего безумия. Письмо начиналось со второй страницы, я не осмелился искать начала:

«…пробито легкое и маленько рехнулся или, как говорит Сергей, с ума слетел. Не сходить же с него, в самом деле, с дурака этого с ума. Впрочем, хвост набок и шутки в сторону… Обратимся к повестке дня, друг мой Виктория…

Я проделал трехмесячный махновский поход - утомительное жульничество, и ничего более… И только Волин все еще там. Волин рядится в апостольские ризы и карабкается в Ленины от анархизма. Ужасно. А батько слушает его, поглаживает пыльную проволоку своих кудрей и пропускает сквозь гнилые зубы мужицкую свою усмешку. И я теперь не знаю, есть ли во всем этом не сорное зерно анархии и утрем ли мы вам ваши благополучные носы, самодельные цекисты из самодельного цека, made in Харьков, в самодельной столице. Ваши рубахи-парни не любят теперь вспоминать грехи анархической их юности и смеются над ними с высоты государственной мудрости, - черт с ними…

А потом я попал в Москву. Как попал я в Москву? Ребята кого-то обижали в смысле реквизиционном и ином. Я, слюнтяй, вступился. Меня расчесали - и за дело. Рана была пустяковая, но в Москве, ах. Виктория, в Москве я онемел от несчастий. Каждый день госпитальные сиделки приносили мне крупицу каши. Взнузданные благоговением, они тащили ее на большом подносе, и я возненавидел эту ударную кашу, внеплановое снабжение и плановую Москву. В совете встретился потом с горсточкой анархистов. Они пижоны, или полупомешанные старички. Сунулся в Кремль с планом настоящей работы. Меня погладили по головке и обещали сделать замом, если исправлюсь. Я не исправился. Что было дальше? Дальше был фронт, Конармия и солдатня, пахнущая сырой кровью и человеческим прахом.

Спасите меня, Виктория. Государственная мудрость сводит меня с ума, скука пьянит. Вы не поможете - и я издохну безо всякого плана. Кто же захочет, чтобы работник подох столь неорганизованно, не вы ведь, Виктория, невеста, которая никогда не будет женой. Вот и сентиментальность, ну ее к распроэтакой матери…

Теперь будем говорить дело. В армии мне скучно. Ездить верхом из-за раны я не могу, значит не могу и драться. Употребите ваше влияние, Виктория - пусть отправят меня в Италию. Язык я изучаю и через два месяца буду на нем говорить. В Италии земля тлеет. Многое там готово. Недостает пары выстрелов. Один из них я произведу. Там нужно отправить короля к праотцам. Это очень важно. Король у них славный дядя, он играет в популярность и снимается с ручными социалистами для воспроизведения в журналах семейного чтения.

В цека, в Наркоминделе вы не говорите о выстреле, о королях. Вас погладят по головке и промямлят: «романтик». Скажите просто, - он болен, зол, пьян от тоски, он хочет солнца Италии и бананов. Заслужил ведь или, может, не заслужил? Лечиться - и баста. А если нет - пусть отправят в одесское Чека… Оно очень толковое и…

Как глупо, как незаслуженно и глупо пишу я, друг мой Виктория…

Италия вошла в сердце как наваждение. Мысль об этой стране, никогда не виданной, сладка мне, как имя женщины, как ваше имя, Виктория…»

Я прочитал письмо и стал укладываться на моем продавленном нечистом ложе, но сон не шел. За стеной искренне плакала беременная еврейка, ей отвечало стонущее бормотание долговязого мужа. Они вспоминали об ограбленных вещах и злобствовали друг на друга за незадачливость. Потом, перед рассветом, вернулся Сидоров. На столе задыхалась догоревшая свеча. Сидоров вынул из сапога другой огарок и с необыкновенной задумчивостью придавил им оплывший фитилек. Наша комната была темна, мрачна, все дышало в ней ночной сырой вонью, и только окно, заполненное лунным огнем, сияло как избавление.

Он пришел и спрятал письмо, мой томительный сосед. Сутулясь, сел он за стол и раскрыл альбом города Рима. Пышная книга с золотым обрезом стояла перед его оливковым невыразительным лицом. Над круглой его спиной блестели зубчатые развалины Капитолия и арена цирка, освещенная закатом. Снимок королевской семьи был заложен тут же, между большими глянцевитыми листами. На клочке бумаги, вырванном из календаря, был изображен приветливый тщедушный король Виктор-Эммануил со своей черноволосой женой, с наследным принцем Умберто и целым выводком принцесс.

…И вот ночь, полная далеких и тягостных звонов, квадрат света в сырой тьме - и в нем мертвенное лицо Сидорова, безжизненная маска, нависшая над желтым пламенем свечи.

В субботние кануны меня томит густая печаль воспоминаний. Когда-то в эти вечера мой дед поглаживал желтой бородой томы Ибн-Эзра. Старуха в кружевной наколке ворожила узловатыми пальцами над субботней свечой и сладко рыдала. Детское сердце раскачивалось в эти вечера, как кораблик на заколдованных волнах…

Я кружу по Житомиру и ищу робкой звезды. У древней синагоги, у ее желтых и равнодушных стен старые евреи продают мел, синьку, фитили, - евреи с бородами пророков, со страстными лохмотьями на впалой груди…

Вот предо мной базар и смерть базара. Убита жирная душа изобилия. Немые замки висят на лотках, и гранит мостовой чист, как лысина мертвеца. Она мигает и гаснет - робкая звезда…

Удача пришла ко мне позже, удача пришла перед самым заходом солнца. Лавка Гедали спряталась в наглухо закрытых торговых рядах. Диккенс, где была в тот вечер твоя тень? Ты увидел бы в этой лавке древностей золоченые туфли и корабельные канаты, старинный компас и чучело орла, охотничий винчестер с выгравированной датой «1810» и сломанную кастрюлю.

Старый Гедали расхаживает вокруг своих сокровищ в розовой пустоте вечера - маленький хозяин в дымчатых очках и в зеленом сюртуке до полу. Он потирает белые ручки, он щиплет сивую бороденку и, склонив голову, слушает невидимые голоса, слетевшиеся к нему.

Эта лавка - как коробочка любознательного и важного мальчика, из которого выйдет профессор ботаники. В этой лавке есть и пуговицы и мертвая бабочка. Маленького хозяина ее зовут Гедали. Все ушли с базара, Гедали остался. Он вьется в лабиринте из глобусов, черепов и мертвых цветов, помахивает пестрой метелкой из петушиных перьев и сдувает пыль с умерших цветов.

Мы сидим на бочонках из-под пива. Гедали свертывает и разматывает узкую бороду. Его цилиндр покачивается над нами, как черная башенка. Теплый воздух течет мимо нас. Небо меняет цвета. Нежная кровь льется из опрокинутой бутылки там, вверху, и меня обволакивает легкий запах тления.

Революция - скажем ей «да», но разве субботе мы скажем «нет»? - так начинает Гедали и обвивает меня шелковыми ремнями своих дымчатых глаз. - «Да», кричу я революции, «да», кричу я ей, но она прячется от Гедали и высылает вперед только стрельбу…

В закрывшиеся глаза не входит солнце, - отвечаю я старику, - но мы распорем закрывшиеся глаза…

Поляк закрыл мне глаза, - шепчет старик чуть слышно. - Поляк - злая собака. Он берет еврея и вырывает ему бороду, - ах, пес! И вот его бьют, злую собаку. Это замечательно, это революция! И потом тот, который бил поляка, говорит мне: «Отдай на учет твой граммофон, Гедали…» - «Я люблю музыку, пани», - отвечаю я революции. - «Ты не знаешь, что ты любишь, Гедали, я стрелять в тебя буду, тогда ты это узнаешь, и я не могу не стрелять, потому что я - революция…»

Она не может не стрелять, Гедали, - говорю я старику, - потому что она - революция…

Но поляк стрелял, мой ласковый пан, потому что он - контрреволюция. Вы стреляете потому, что вы - революция. А революция - это же удовольствие. И удовольствие не любит в доме сирот. Хорошие дела делает хороший человек. Революция - это хорошее дело хороших людей. Но хорошие люди не убивают. Значит, революцию делают злые люди. Но поляки тоже злые люди. Кто же скажет Гедали, где революция и где контрреволюция? Я учил когда-то талмуд, я люблю комментарии Раше и книги Маймонида. И еще другие понимающие люди есть в Житомире. И вот мы все, ученые люди, мы падаем на лицо и кричим на-голос: горе нам, где сладкая революция?..

Старик умолк. И мы увидели первую звезду, пробивавшуюся вдоль Млечного Пути.

Заходит суббота, - с важностью произнес Гедали, - евреям надо в синагогу… Пане товарищ, - сказал он, вставая, и цилиндр, как черная башенка, закачался на его голове, - привезите в Житомир немножко хороших людей. Ай, в нашем городе недостача, ай, недостача! Привезите добрых людей, и мы отдадим им все граммофоны. Мы не невежды. Интернационал… мы знаем, что такое Интернационал. И я хочу Интернационала добрых людей, я хочу, чтобы каждую душу взяли на учет и дали бы ей паек по первой категории. Вот, душа, кушай, пожалуйста, имей от жизни свое удовольствие. Интернационал, пане товарищ, это вы не знаете, с чем его кушают…

Его кушают с порохом, - ответил я старику, - и приправляют лучшей кровью…

И вот она взошла на свое кресло из синей тьмы, юная суббота.

Гедали, - говорю я, - сегодня пятница и уже настал вечер. Где можно достать еврейский коржик, еврейский стакан чаю и немножко этого отставного бога в стакане чаю?..

Нету, - отвечает мне Гедали, навешивая замок на свою коробочку, - нету. Есть рядом харчевня, и хорошие люди торговали в ней, но там уже не кушают, там плачут…

Он застегнул свой зеленый сюртук на три костяные пуговицы. Он обмахал себя петушиными перьями, поплескал водицы на мягкие ладони и удалился - крохотный, одинокий, мечтательный, в черном цилиндре и с большим молитвенником под мышкой.

Наступает суббота. Гедали - основатель несбыточного Интернационала - ушел в синагогу молиться.

Мой первый гусь

Савицкий, начдив шесть, встал, завидев меня, и я удивился красоте гигантского его тела. Он встал и пурпуром своих рейтуз, малиновой шапочкой, сбитой набок, орденами, вколоченными в грудь, разрезал избу пополам, как штандарт разрезает небо. От него пахло духами и приторной прохладой мыла. Длинные ноги его были похожи на девушек, закованных до плеч в блестящие ботфорты.

Он улыбнулся мне, ударил хлыстом по столу и потянул к себе приказ, только что отдиктованный начальником штаба. Это был приказ Ивану Чеснокову выступить с вверенным ему полком в направлении Чугунов - Добрыводка и, войдя в соприкосновение с неприятелем, такового уничтожить…

«…Каковое уничтожение, - стал писать начдив и измазал весь лист, - возлагаю на ответственность того же Чеснокова вплоть до высшей меры, которого и шлепну на месте, в чем вы, товарищ Чесноков, работая со мною на фронте не первый месяц, не можете сомневаться…»

Начдив шесть подписал приказ с завитушкой, бросил его ординарцам и повернул ко мне серые глаза, в которых танцевало веселье.

Я подал ему бумагу о прикомандировании меня к штабу дивизии.

Провести приказом! - сказал начдив. - Провести приказом и зачислить на всякое удовольствие, кроме переднего. Ты грамотный?

Грамотный, - ответил я, завидуя железу и цветам этой юности, - кандидат прав Петербургского университета…

Ты из киндербальзамов, - закричал он, смеясь, - и очки на носу. Какой паршивенький!.. Шлют вас, не спросясь, а тут режут за очки. Поживешь с нами, што ль?

Поживу, - ответил я и пошел с квартирьером на село искать ночлега.

Квартирьер нес на плечах мой сундучок, деревенская улица лежала перед нами, круглая и желтая, как тыква, умирающее солнце испускало на небе свой розовый дух.

Мы подошли к хате с расписными венцами, квартирьер остановился и сказал вдруг с виноватой улыбкой:

Канитель тут у нас с очками и унять нельзя. Человек высшего отличия - из него здесь душа вон. А испорть вы даму, самую чистенькую даму, тогда вам от бойцов ласка…

Он помялся с моим сундучком на плечах, подошел ко мне совсем близко, потом отскочил в отчаянии и побежал в первый двор. Казаки сидели там на сене и брили друг друга.

Вот, бойцы, - сказал квартирьер и поставил на землю мой сундучок. - Согласно приказания товарища Савицкого, обязаны вы принять этого человека к себе в помещение и без глупостев, потому этот человек пострадавший по ученой части…

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

Мой первый гусь

Корреспондент газеты «Красный кавалерист» Лютов (рассказчик и лирический герой) оказывается в рядах Первой Конной армии, возглавляемой С. Буденным. Первая Конная, воюя с поляками, совершает поход по Западной Украине и Галиции. Среди конармейцев Лютов - чужак. Очкарик, интеллигент, еврей, он чувствует к себе снисходительно-насмешливое, а то и неприязненное отношение со стороны бойцов. «Ты из киндербальзамов… и очки на носу. Какой паршивенький! Шлют вас, не спросясь, а тут режут за очки», - говорит ему начдив шесть Савицкий, когда он является к нему с бумагой о прикомандировании к штабу дивизии. Здесь, на фронте, лошади, страсти, кровь , слезы и смерть. Здесь не привыкли церемониться и живут одним днем. Потешаясь над прибывшим грамотеем, казаки вышвыривают его сундучок, и Лютов жалко ползает по земле, собирая разлетевшиеся рукописи. В конце концов, он, изголодавшись, требует, чтобы хозяйка его накормила. Не дождавшись отклика, он толкает ее в грудь, берет чужую саблю и убивает шатающегося по двору гуся, а затем приказывает хозяйке изжарить его. Теперь казаки больше не насмехаются над ним, они приглашают его поесть вместе с ними. Теперь он почти свой, и только сердце его, обагренное убийством , во сне «скрипело и текло».

Смерть Долгушова

Даже повоевав и достаточно насмотревшись на смерть, Лютов по-прежнему остается «мягкотелым» интеллигентом. Однажды он видит после боя сидящего возле дороги телефониста Долгушова. Тот смертельно ранен и просит добить его. «Патрон на меня надо стратить, - говорит он. - Наскочит шляхта - насмешку сделает». Отвернув рубашку, Долгушов показывает рану. Живот у него вырван, кишки ползут на колени и видны удары сердца. Однако Л ютов не в силах совершить убийство . Он отъезжает в сторону, показав на Долгушова подскакавшему взводному Афоньке Биде. Долгушов и Афонька коротко о чем-то говорят, раненый протягивает казаку свои документы, потом Афонька стреляет Долгушову в рот. Он кипит гневом на сердобольного Лютова, так что в запале готов пристрелить и его. «Уйди! - говорит он ему, бледнея. - Убью! Жалеете вы, очкастые, нашего брата, как кошка мышку…»

Жизнеописание Павличенки, Матвея Родионыча

Лютов завидует твердости и решительности бойцов, не испытывающих, подобно ему, ложной, как ему кажется, сентиментальности. Он хочет быть своим. Он пытается понять «правду» конармейцев, в том числе и «правду» их жестокости. Красный генерал рассказывает о том, как он рассчитался со своим бывшим барином Никитинским, у которого до революции пас свиней. Барин приставал к его жене Насте, и вот Матвей, став красным командиром, явился к нему в имение, чтобы отомстить за обиду. Он не стреляет в него сразу, хоть тот и просит об этом, а на глазах сумасшедшей жены Никитинского топчет его час или больше и таким образом, по его словам, сполна узнает жизнь . Он говорит: «Стрельбой от человека… только отделаться можно: стрельба - это ему помилование, а себе гнусная легкость, стрельбой до души не дойдешь, где она у человека есть и как она показывается».

Конармеец Балмашев в письме в редакцию газеты описывает случай , который произошел с ним в поезде , двигавшемся на Бердичев. На одной из станций бойцы пускают к себе в теплушку женщину с грудным дитем, якобы едущую на свидание с мужем. Однако в пути Балмашев начинает сомневаться в честности этой женщины , он подходит к ней, срывает с «ребенка» пеленки и обнаруживает под ними «добрый пудовик соли». Балмашев произносит пламенную обвинительную речь и выбрасывает мешочницу на ходу под откос. Видя же ее оставшейся невредимой, он снимает со стенки «верный винт» и убивает женщину, смыв «этот позор с лица трудовой земли и республики».

Мальчик Василий Курдюков пишет матери письмо, в котором просит прислать ему что-нибудь поесть и рассказывает о братьях , воюющих, как и он, за красных. Одного из них, Федора, попавшего в плен, убил папаша-белогвардеец, командир роты у Деникина, «стражник при старом режиме». Он резал сына до темноты, «говоря - шкура, красная собака , сукин сын и разно», «пока брат Федор Тимофеич не кончился». А спустя некоторое время сам папаша, пытавшийся спрятаться, перекрасив бороду, попадается в руки другого сына, Степана, и тот, услав со двора братишку Васю, в свою очередь кончает папашу.

У молодого кубанца Прищепы, бежавшего от белых, те в отместку убили родителей. Имущество расхитили соседи . Когда белых прогнали, Прищепа возвращается в родную станицу. Он берет телегу и идет по домам собирать свои граммофоны, жбаны для кваса и расшитые матерью полотенца. В тех хатах, где он находит вещи матери или отца, Прищепа оставляет подколотых старух, собак, повешенных над колодцем, иконы, загаженные пометом. Расставив собранные вещи по местам, он запирается в отчем доме и двое суток пьет, плачет, поет и рубит шашкой столы. На третью ночь пламя занимается над его хатой. Прищепа выводит из стойла корову и убивает ее. Затем он вскакивает на коня, бросает в огонь прядь своих волос и исчезает.

Эскадронный Трунов

Эскадронный Трунов ищет офицеров среди пленных поляков. Он вытаскивает из кучи нарочно сброшенной поляками одежды офицерскую фуражку и надевает ее на голову пленного старика, утверждающего, что он не офицер. Фуражка ему впору, и Трунов закалывает пленного. Тут же к умирающему подбирается конармеец-мародер Андрюшка Восьмилетов и стягивает с него штаны. Прихватив еще два мундира, он направляется к обозу, но возмущенный Трунов приказывает ему оставить барахло, стреляет в Андрюшку, но промахивается. Чуть позже он вместе с Восьмилетовым вступает в бой с американскими аэропланами, пытаясь сбить их из пулемета, и оба погибают в этом бою.

История одной лошади

Для конармейца «конь - он друг… Конь - он отец…». Начдив Савицкий отобрал у командира первого эскадрона белого жеребца, и с тех пор Хлебников жаждет мести, ждет своего часа. Когда Савицкого смещают, он пишет в штаб армии прошение о возвращении ему лошади. Получив положительную резолюцию, Хлебников отправляется к опальному Савицкому и требует отдать ему лошадь, однако бывший начдив, угрожая револьвером, решительно отказывает. Хлебников снова ищет справедливости у начштаба, но тот гонит его от себя. В результате Хлебников пишет заявление, где выражает обиду на коммунистическую партию, которая не может возвратить «его кровное», и через неделю демобилизуется как инвалид, имеющий шесть ранений.

Афонька Бида

Когда у Афоньки Биды убивают любимого коня, расстроенный конармеец надолго исчезает, и только грозный ропот в деревнях указывает на злой и хищный след разбоя Афоньки, добывающего себе коня. Только когда дивизия вступает в Берестечко, появляется наконец Афонька на рослом жеребце. Вместо левого глаза на его обуглившемся лице чудовищная розовая опухоль. В нем еще не остыл жар вольницы, и он крушит все вокруг себя.

Пан Аполек

У икон Новоградского костела своя история - «история неслыханной войны между могущественным телом католической церкви, с одной стороны, и беспечным богомазом - с другой», войны, длившейся три десятилетия. Эти иконы нарисованы юродивым художником паном Аполеком, который своим искусством произвел в святые простых людей. Ему, представившему диплом об окончании мюнхенской академии и свои картины на темы Священного писания («горящий пурпур мантий, блеск смарагдовых полей и цветистые покрывала, накинутые на равнины Палестины»), новоградским ксендзом была доверена роспись нового костела. Каково удивление приглашенных ксендзом именитых граждан, когда они узнают в апостоле Павле на расписанных стенах костела хромого выкреста Янека, а в Марии Магдалине - еврейскую девушку Эльку, дочь неведомых родителей и мать многих подзаборных детей. Художник, приглашенный на место Аполека, не решается замазать Эльку и хромого Янека. Рассказчик знакомится с паном Аполеком на кухне дома сбежавшего ксендза, и тот предлагает за пятьдесят марок сделать его портрет под видом блаженного Франциска. Еще он передает ему кощунственную историю о браке Иисуса и незнатной девицы Деборы, у которой от него родился первенец.

Лютов видит старых евреев, торгующих у желтых стен древней синагоги, и с печалью вспоминает еврейский быт, теперь полуразрушенный войной, вспоминает свое детство и деда, поглаживающего желтой бородой тома еврейского мудреца Ибн-Эзры. Проходя по базару, он видит смерть - немые замки на лотках. Он заходит в лавку древностей старого еврея Гедали, где есть все: от золоченых туфель и корабельных канатов до сломанной кастрюли и мертвой бабочки . Гедали расхаживает, потирая белые ручки, среди своих сокровищ и сетует на жестокость революции, которая грабит, стреляет и убивает. Гедали мечтает «о сладкой революции», об «Интернационале добрых людей». Рассказчик же убежденно наставляет его, что Интернационал «кушают с порохом… и приправляют лучшей кровью». Но когда он спрашивает, где можно достать еврейский коржик и еврейский стакан чаю, Гедали сокрушенно отвечает ему, что еще недавно это можно было сделать в соседней харчевне, но теперь «там не кушают, там плачут…».

Лютову жаль этого разметанного вихрем революции быта, с великим трудом пытающегося сохранить себя, он участвует в субботней вечерней трапезе во главе с мудрым рабби Моталэ Брацлавским, чей непокорный сын Илья «с лицом Спинозы, с могущественным лбом Спинозы» тоже здесь. Илья, как и рассказчик, воюет в Красной Армии, и вскоре ему суждено погибнуть. Рабби призывает гостя радоваться тому, что он жив, а не мертв, но Л ютов с облегчением уходит на вокзал, где стоит агитпоезд Первой Конной, где его ждет сияние сотен огней, волшебный блеск радиостанции, упорный бег машин в типографии и недописанная «Красный кавалерист».

Акинфиев Иван - конармеец, повозочный Ревтрибунала, получающий приказ отвезти в Ровно дьякона Ивана Аггеева, симулирующего глухоту (рассказ «Иваны»). Отношения героев-тезок основаны на абсурдном сочетании ласки и ненависти. А. периодически стреляет у дьякона над ухом из револьвера, чтобы изобличить симулянта и иметь повод убить его. От выстрелов дьякон действительно начинает плохо слышать; он понимает, что вряд ли доедет живым до Ровно, о чем и говорит рассказчику Лютову. В дальнейшем А., несмотря на тяжелое ранение, остается в строю («Чесники»). После боя при Чесниках он обвиняет Лютова в том, что тот идет в атаку с незаряженным наганом («После боя»); падая на землю в припадке, А. разбивает лицо.

Аполлинарий, Аполек - старый монах, художник-иконописец. Тридцать лет тому назад он явился в Новоград-Волынский вместе с приятелем, слепым музыкантом Готфридом, и получил заказ на роспись нового костела («Пан Аполек»). Персонажам икон А. придает черты горожан, вследствие чего его обвиняют в богохульстве: в течение тридцати лет длится война между церковью и богомазом, который «производит в святые» реальных людей. Прихожане защищают А., и церковникам не удается уничтожить его росписи. В беседе с Лютовым А. излагает «истинные» версии агиографических сюжетов, придавая им такой же бытовой колорит, как и своим иконам. Рассказы А. сурово осуждает костельный служка пан Робацкий. В дальнейшем («У Святого Валента») Лютов видит росписи А. в костеле Берестечка; манера художника характеризуется как «обольстительная точка зрения на смертные страдания сынов человеческих».

Афонька Вида - конармеец-взводный, которого Лютов вначале называет своим другом. В рассказе «Путь в Броды» А. рассказывает ему притчу о пчеле, не захотевшей ужалить Христа, после чего заявляет, что пчелы должны претерпеть мучения войны, ибо она ведется и для их пользы. После этого А. поет песню о жеребце по имени Джигит: тот привез подъесаула, своего хозяина, на небо, однако человек хватился забытого на земле штофа водки и «заплакал о тщете своих усилий». Увидев, что Лютов не может застрелить смертельно раненного телефониста Долгушова, чтобы прекратить его мучения («Смерть Долгушова»), А. сам делает это, после чего начинает относиться к Лютову с ненавистью за его слабость и отсутствие истинного милосердия; пытается застрелить Лютова, но ему препятствует повозочный Грищук. В рассказе «Афонька Вида» казаки взвода А. «для смеху» секут плетьми пеших ополченцев. Вскоре в перестрелке убивают коня А.; наутро герой исчезает и отсутствует несколько недель, добывая нового коня. Когда дивизия вступает в Берестечко, навстречу ей выезжает А. на рослом жеребце; за это время А. потерял один глаз . Затем герой «гуляет»: пьяный, разбивает в костеле раку с мощами святого и пытается играть на органе, аккомпанируя своим песням («У Святого Валента»).

Балмашев Никита - конармеец. В рассказе «Соль» - герой-рассказчик, автор письма в редакцию, посвященного теме «несознательности женщин, которые нам вредные». На станции Фастов бойцы из конармейского эшелона отбиваются от многочисленных мешочников, везущих соль и пытающихся сесть в поезд; однако Б. жалеет одну из женщин, на руках которой грудной ребенок, и сажает ее в вагон , причем убеждает бойцов не насиловать ее. Однако через некоторое время Б. догадывается, что женщина обманула их, а в ее свертке - «добрый пудовик соли». Оскорбленный низостью женщины, которую бойцы «возвысили как трудящуюся мать в республике», Б. сначала выбрасывает ее на ходу из вагона, а затем, чувствуя, что это недостаточное наказание , убивает из винтовки. Письмо Б. завершается клятвой от имени бойцов второго взвода «беспощадно поступать со всеми изменниками». В рассказе «Измена» Б. - герой-рассказчик, автор заявления следователю, в котором повествует о том, как вместе с однополчанами Головиным и Кустовым попал в М…ский госпиталь в местечке Козине. На предложение доктора Явейна сдать оружие, принять ванну и переодеться в больничную одежду бойцы отвечают решительным отказом и начинают вести себя, как в осаде. Однако через неделю они от ран и переутомления теряют бдительность и «немилосердным сиделкам» удается их разоружить и переодеть. Обращение с жалобой к предревкома Бойдерману остается безрезультатным, и тогда конармейцы на площади перед госпиталем обезоруживают милиционера и из его нагана стреляют по стеклам больничной кладовки. Через четыре дня после этого один из них - Кустов - «должен был скончаться от своей болезни». Поведение всех окружающих Б. квалифицирует как измену, о чем с тревогой заявляет следователю.

Брацлавский Илья - сын житомирского раввина Моталэ Брацлавского; впервые Лютов встречается с ним в доме отца («Рабби»): это юноша «с могущественным лбом Спинозы, с чахлым лицом монахини», он демонстративно курит в присутствии молящихся, его называют «проклятым сыном, непокорным сыном». Через некоторое время он уходит из дома, вступает в партию и становится командиром полка («Сын рабби»); когда фронт прорван, полк Б. разбит, а сам герой умирает от тифа.

Галин - один из сотрудников газеты «Красный кавалерист», «узкий в плечах, бледный и слепой», влюбленный в прачку Ирину («Вечер»). Он говорит ей о русской истории, однако Ирина уходит спать с поваром Василием, «оставив Галина наедине с луной». Подчеркнутая тщедушность персонажа резко контрастирует с проявляемой им силой воли: он называет Лютова «слюнтяем» и говорит о «политическом воспитании Первой Конной» - в то время как из открывшейся двери кухни «высовываются в прохладу» ноги Ирины и Василия.

Гедали - герой одноименного рассказа , старый слепой еврей-философ, хозяин лавочки в Житомире. В беседе с Л готовым он выражает готовность принять революцию, но сетует, что в ней много насилия и мало «добрых людей». Г. мечтает об «Интернационале добрых людей»; он не может понять разницу между революцией и контрреволюцией , поскольку та и другая несут с собой смерть.

Дьяков - начальник конского запаса дивизии, бывший цирковой атлет. Когда конармейцы насильственно меняют своих измученных лошадей на более свежих крестьянских («Начальник конзапаса»), мужики протестуют: один из них говорит Д., что доставшаяся ему «в обмен» лошадь не может даже встать. Тогда Д., которому придан романтически-театральный облик (черный плащ и серебряные лампасы вдоль красных шаровар), подходит к лошади, и та, почувствовав «умелую силу, истекавшую от этого седого, цветущего и молодцеватого Ромео», непостижимым образом поднимается на ноги.

Конкин - герой одноименного рассказа, бывший «музыкальный эксцентрик и салонный чревовещатель из города Нижнего», ныне «политический комиссар N…ской кавбригады и троекратный кавалер ордена Красного Знамени». На привале он «со всегдашним своим шутовством» рассказывает, как однажды, раненный во время боя, преследовал польского генерала, который еще дважды ранил его. Однако К. настигает поляка и уговаривает сдаться; тот отказывается сдаться нижнему чину, не веря, что перед ним - «высший начальник». Тогда К. «по старинке» - не открывая рта - матерно ругает старика. Узнав, что К. - комиссар и коммунист, генерал просит героя зарубить его, что тот и делает; при этом сам К. уже почти теряет сознание от потери крови.

Курдюков Василий - конармеец, мальчик экспедиции политотдела, диктующий Лютову письмо к матери («Письмо»), в котором бесстрастно повествует о судьбе своего брата Федора - красноармейца, зверски убитого их отцом, Тимофеем Родионовичем Курдкжовым - командиром роты у Деникина; Тимофей пытает и самого В., но тому удается бежать. Он добирается в Воронеж к другому брату - Семену, командиру полка у Буденного. Вместе с ним В. отправляется в Майкоп , где Семен, пользуясь авторитетом, получает в свое распоряжение отца, взятого в плен вместе с другими деникинцами, подвергает его жестокой порке, а затем убивает. В., диктующего письмо, больше, чем судьбы отца и братьев, волнует судьба его оставленного коня Степки. Окончив диктовать, В. показывает Лютову фотографию своей семьи - Тимофея «со сверкающим взглядом бесцветных и бессмысленных глаз», «чудовищно огромных, тупых, широколицых, лупоглазых» Федора и Семена и «крохотной крестьянки с чахлыми светлыми и застенчивыми чертами лица» - матери, которой адресовано письмо.

Левка - конармеец, кучер начдива, бывший цирковой артист. В рассказе «Вдова» Л. упрашивает Сашку - «полковую жену» командира полка Шевелева - отдаться ему (сам Шевелев смертельно ранен). Комполка дает Сашке и Л. последние распоряжения; как только он умирает, Л. требует у «вдовы», чтобы та выполнила наказ и отослала матери Шевелева его «одежду, сподники, орден»; в ответ на слова Сашки о несвоевременности этого разговора Л. разбивает ей кулаком лицо, чтобы «помнила память» покойного.

Лютов - главный герой-рассказчик цикла, фигурирующий в большинстве рассказов . «Кирилл Лютов» - псевдоним Бабеля в качестве военного корреспондента 6-й кавалерийской дивизии Первой Конной армии; естественно, что в образе героя явственно автобиографическое начало. Л. - еврей-одессит, брошенный женой; кандидат прав Петербургского университета: интеллигент, пытающийся примирить принципы общечеловеческого гуманизма с реальностью революционной эпохи - жестокостью , насилием, разгулом примитивных инстинктов. Его «страшная» фамилия плохо сочетается с чувствительностью и душевной тонкостью.

Получив назначение в штаб 6-й дивизии, Л. является к начдиву Савицкому («Мой первый гусь»), производя на того отрицательное впечатление своей интеллигентностью . Квартирьер, провожающий Л. к месту ночлега , говорит, что единственный способ стать «своим» среди красноармейцев - быть таким же, как и они. Встретив весьма нелюбезный прием со стороны бойцов, проголодавшийся Л. толкает кулаком в грудь старуху хозяйку, отказавшуюся его накормить, затем убивает хозяйского гуся, раздавив ему голову сапогом, и приказывает старухе изжарить его. Наблюдавшие сцену конармейцы приглашают Л. к котлу; он читает им «Правду» с речью Ленина, затем они идут спать на сеновал: «Я видел сны и женщин во сне, и только сердце мое, обагренное убийством, скрипело и текло».

Приехав в занятый Новоград-Волынский («Переход через Збруч»), Л. занимает квартиру в еврейском семействе и ложится спать рядом с заснувшим хозяином. Герой видит страшный сон. Беременная хозяйка будит Л., и оказывается, что тот спал рядом с ее мертвым отцом, убитым поляками. В рассказе «Костел в Новограде» Л. идет с докладом к военкому, живущему в доме ксендза, пьет ром с помощником ксендза Ромуальдом, затем отправляется разыскивать военкома и находит его в подземелье костела: вместе с другими конармейцами они обнаруживают в алтаре деньги и драгоценности. Иконы в Новограде-Волынском («Пан Аполек») явно напоминают Л. знакомых горожан; он беседует с художником Аполеком.

В рассказе «Письмо» Л. записывает под диктовку Курдюкова его письмо к матери. В рассказе «Солнце Италии» читает отрывок письма, написанного его соседом по квартире Сидоровым к женщине по имени Виктория.

В Житомире («Гедали»), под воздействием воспоминаний детства, Л. в субботу ищет «первой звезды», а затем беседует с лавочником-философом Гедали, убеждая его (и себя), что зло допустимо в борьбе за добро, что революция невозможна без насилия, а Интернационал «кушают с порохом и приправляют лучшей кровью».

В рассказе «Рабби» и «Сын рабби» Л. встречается с Ильей Брацлавским - сыном житомирского раввина. В рассказе «Учение о тачанке» Л. получает под командование повозочного Грищука и становится обладателем тачанки, перестав быть «парнем среди казаков».

Во время сражения под Бродами Л. не может найти в себе силы застрелить смертельно раненного телефониста Долгушова по его просьбе («Смерть Долгушова»); это делает Афонька Вида, после чего пытается застрелить самого Л.: сталкиваются два представления о гуманности; утешая Л., повозочный Грищук угощает его яблоком.

После перехода из Хотина в Берестечко («Берестечко») Л., бродя по городу, попадает в замок графов Рациборских; глядя оттуда на площадь, видит митинг, на котором военкомдив Виноградов говорит о Втором конгрессе Коминтерна; затем Л. находит обрывок французского письма, датированного 1820г., в котором идет речь о том, что умер Наполеон .

В рассказе «Вечер» Л. говорит о сотрудниках по газете «Красный кавалерист» - Галине, Слинкине и Сычеве («Три холостые сердца со страстями рязанских Иисусов»). Герой - «в очках, с чирьями на шее и забинтованными ногами» - жалуется Галину на болезнь и усталость, после чего тот называет Л. слюнтяем. В рассказе «У Святого Валента» Л., видя оскверненный конармейцами костел, пишет рапорт «об оскорблении религиозного чувства местного населения». В рассказе «Эскадронный Трунов» Л. жестоко бранится с Труновым, убившим двух пленных поляков. В бою под Хотином («Иваны») убивают коня Л., и он на санитарной повозке подбирает раненых. Затем он встречает двух Иванов - конармейца Акинфиева и дьякона Аггеева, который ожидает скорой смерти и просит Л. написать его жене в Касимов: «пущай моя супруга плачет обо мне».

Во время ночевки в Замостье («Замостье») Л. видит во сне женщину по имени Марго, «одетую для бала», которая вначале ласкает его, а затем читает по нем поминальную молитву и кладет пятаки ему на глаза. Наутро штаб дивизии перемещается в Ситанец; Л. останавливается в хате вместе с квартирьером Волковым - однако противник наступает, и вскоре им приходится бежать на одной лошади; Л. соглашается со словами Волкова: «Мы проиграли кампанию». В рассказе «После боя» Л. в стычке с Акинфиевым признает, что ходит в атаку с незаряженным наганом; после этой стычки он «вымаливает у судьбы простейшее из умений - умение убить человека». В рассказе «Песня» Л., угрожая оружием, требует у «злой хозяйки» щей - однако ему мешает своей песней Сашка Христос: «Сашка смирил меня полузадушенным и качающимся своим голосом».

В рассказе «Аргамак» Л. решает перейти в строй - в 6-ю дивизию; его определяют в 4-й эскадрон 23-го кавполка и дают лошадь, отобранную по приказу командира эскадрона Баулина у казака Тихомолова в наказание за то, что тот убил двух пленных офицеров. Неумение Л. обращаться с конем приводит к тому, что спина аргамака превращается в сплошную рану. Л. жалко коня; кроме того, он огорчен, что стал соучастником несправедливости, допущенной в отношении хозяина аргамака. Встретившись с Тихомоловым, герой предлагает ему «помириться», но тот, увидев, в каком состоянии конь, отказывается. Эскадронный Баулин за то, что Л. «норовит жить без врагов», прогоняет его, и герой переходит в 6-й эскадрон.

В Будятичах («Поцелуй») Л. останавливается на квартире школьного учителя. Ординарец Мишка Суровцев советует дочке учителя, Елизавете Алексеевне Томилиной, лечь спать «поближе» к нему и Л., после чего в дом начинают собираться многочисленные старики и старухи, чтобы защитить женщину от насилия. Л. успокаивает Томилину; через два дня они становятся друзьями, затем любовниками. Полк по тревоге уходит из Будятичей; однако через несколько недель, оказавшись на ночевке в девяти километрах, Л. и Суровцев вновь едут туда. Л. проводит ночь с Томилиной, но перед рассветом ординарец торопит его уехать, хотя герой не понимает причин спешки. По дороге Суровцев сообщает Л., что парализованный отец Томилиной ночью умер. Последние слова рассказа (и всей книги): «В это утро наша бригада прошла бывшую государственную границу Царства Польского».

Павличенко Матвей Родионович - конармеец, «красный генерал», герой-рассказчик «Жизнеописания Павличенки Матвея Родионыча». Будучи пастухом в Ставропольской губернии, женился на девушке по имени Настя. Узнав, что помещик Никитинский, у которого он работал , пристает к его жене, просит расчет; однако помещик заставляет его в течение десяти лет выплачивать долг. В 1918 г., уже став командиром красноказачьего отряда, П. приезжает в усадьбу Никитинского и предает его мучительной смерти в присутствии сумасшедшей жены помещика. Характерна мотивировка: «Стрельбой от человека только отделаться можно: стрельба - это ему помилование, а себе гнусная легкость, стрельбой до души не дойдешь, где она у человека есть и как она показывается. Но я, бывает, себя не жалею, я, бывает, врага час топчу или более часу, мне желательно узнать, какая она у нас есть…» В рассказе «Чесники» П. - начдив шесть - пререкается с Ворошиловым, не желая начинать атаку не в полном составе дивизии. В рассказе «Комбриг два» П. назван «своевольным».

Прищепа - конармеец, герой одноименного рассказа: «молодой кубанец, неутомительный хам, вычищенный коммунист, будущий барахольщик, беспечный сифилитик, неторопливый враль». За то, что П. бежал от белых, они убили его родителей; имущество было расхищено соседями. Вернувшись в родную станицу, П. мстит всем, у кого находит вещи из своего дома. Затем он, запершись в хате, двое суток пьет, поет, плачет и рубит шашкой столы; на третью ночь поджигает дом, убивает корову и скрывается из станицы.

Ромуальд - помощник ксендза в Новограде-Вольшском, шпионивший за красноармейцами и расстрелянный ими. В рассказе «Костел в Новограде» Лютов (не зная, что Р. - шпион) пьет с ним ром. В рассказе «Пан Аполек» Р. оказывается «прототипом» Иоанна Крестителя на иконе, написанной Аполеком.

Савицкий - начальник шестой дивизии. В рассказе «Мой первый гусь» говорится о «гигантском теле» героя, о том, что от С. «пахнет духами и приторной прохладой мыла». Когда Л ютов является к нему с приказом о назначении в дивизию, С. называет его «паршивеньким». В рассказе «Переход через Збруч» Лютову снится, что С. убил комбрига за то, что тот «поворотил бригаду». В рассказе «Комбриг два» С. назван «пленительным»; именно его выучкой Лютов объясняет молодецкую кавалерийскую посадку Колесникова, командира второй бригады. После неудачных боев С. смещен с должности («Смерть Долгушова», «История одной лошади») и отправлен в резерв; он живет с казачкой Павлой в Радзивилове - «облитый духами и похожий на Петра Великого». В рассказе «Продолжение истории одной лошади» С. вновь командует дивизией, которая ведет тяжелые арьергардные бои; об этом С. пишет в ответном письме Хлебникову, обещая увидеться с ним разве что «в царствии небесном».

Сашка- санитарка 31-го кавполка, «дама всех эскадронов». В рассказе «Вдова» - «полевая жена» комполка Шевелева вплоть до его гибели. В рассказе «Чесники» С. уговаривает казачонка Степку Дуплищева случить принадлежащего начдиву кровного жеребца Урагана с ее кобылой, обещая за это рубль; в конце концов тот соглашается, однако после случки С. уезжает, не отдав Степке денег. В рассказе «После боя» С. не желает сесть за стол рядом с командиром первого эскадрона Воробьевым из-за того, что он и его бойцы не проявили себя в атаке должным образом.

Сашка Христос (Коняев) - конармеец, герой одноименного рассказа. Когда С. было 14 лет, он отправился в Грозный подручным к отчиму Тараканычу, который работал плотником . От прохожей нищенки они оба заразились сифилисом . Когда они возвращаются в станицу, С., угрожая рассказать матери о болезни отчима, получает у него разрешение уйти в пастухи . Герой «прославился на весь округ простодушием», за что получил прозвище «Христос». В рассказе «Песня» он назван «эскадронным певцом»; в избе, где стоит Лютов, С. поет под гармонику кубанскую песню «Звезда полей» (песням его научил в 1919 г. браконьер на Дону).

Сидоров - конармеец, сосед Лютова по квартире в Новограде-Волынском («Солнце Италии»), изучающий по ночам итальянский язык и план Рима. Лютов называет С. «тоскующим убийцей». В письме к женщине по имени Виктория С. рассказывает о былом увлечении анархизмом , о своем трехмесячном пребывании в махновской армии и о встрече с лидерами анархистов в Москве. Герой тоскует без «настоящего» дела; ему скучно и в Конармии, поскольку из-за раны он не может быть в строю. С. просит Викторию помочь ему отправиться в Италию для подготовки там революции. Основа образа С. - сочетание светлой романтической мечты и мрачного мотива смерти: «ночь, полная далеких и тягостных звонов, квадрат света в сырой тьме - и в нем мертвенное лицо Сидорова, безжизненная маска , нависшая над желтым пламенем свечи».

Трунов Павел - конармеец, герой рассказа «Эскадронный Трунов». Из десяти взятых в плен поляков Т. убивает двоих, старика и юношу, подозревая, что они офицеры. Он просит Лютова вычеркнуть убитых из списка, однако тот отказывается. Увидев в небе вражеские самолеты , Т. вместе с Андреем Восьмилетовым пытается сбить их из пулеметов; при этом оба они погибают. Т. похоронен в Сокале, в общественном саду.

Хлебников - конармеец, командир первого эскадрона. Начдив Савицкий забирает у X. белого жеребца («История одной лошади»); после тщетных попыток вернуть его X. пишет заявление о выходе из РКП(б), поскольку партия не может восстановить справедливость в его деле. После этого у него начинается нервный припадок , и в итоге его демобилизуют «как инвалида, имеющего шесть поранений». Лютов сожалеет об этом, поскольку считает, что X. был похож характером на него: «Мы оба смотрели на мир, как на луг в мае, как на луг, по которому ходят женщины и кони». В рассказе «Продолжение истории одной лошади» X. - председатель уревкома на Витебщине; он пишет Савицкому примирительное письмо.